Господин Великий Новгород. Марфа-посадница — страница 121 из 128

Московские ратники, осмелев, подъезжали к самым стенам, пускали стрелы на заборола города. На тяжело молчавших башнях изредка показывалась сторожа, ударяла пушка, летело ядро, крутясь и шипя зарывалось в снег. Так умирающий великан одним шевеленьем распугивает жадных до добычи стервятников, стерегущих с нетерпеливым клекотом, когда последнее дыхание угаснет в его груди и уже не заможет тот двинуть рукой.

Охрану стен несла городская ремесленная рать. Аврам Ладожанин обходил башенные костры. Мела метель. Сухой колючий снег летел в заборола, слепил глаза. Выглянув в смотрильную щель, Аврам не сразу заметил кучку москвичей, возившихся у подножия стены. Они что-то подымали – верно, собирались взобраться на стену. Аврам нахмурился: «Сторожа заснула, что ле?» Он спустился по лесенке. Ратник притулился у наведенной пушки. Заснул! Аврам потряс его за плечо. Ратник повалился, под рукой почуялось ледяное тело. Аврам оборотил ратного лицом к себе – мертв! Разогнулся – в глазах потемнело от слабости. Он крикнул. Снизу появился второй, глянул на мертвеца, остановился было.

– Помоги! – сказал Аврам.

Вдвоем навели пушку, подожгли запал. Ядро далеко не долетело до места, но москвичи разом рассыпались, бросив лестницу, повскакивали на коней и исчезли в снежной заверти.

– Стерегай! – бросил Аврам, отходя. Подумал тревожно: «Что те-то молчат? Шуйский даве проезжал? Должно заснули или тоже умерли? Пойтить, поглядеть!»

– Бояра все, кто и был, с костров ушли! – отозвался ратник, трудно разлепляя губы.

– Савелков еще ездит пока, у него и конные есть! – отвечал Аврам. – Скажу погодя, пущай посторожит тута, не ровен час – ночью стену займут.

Он помедлил, страшаясь выйти из хоть и неважного, но все же какого-то укрытия каменного костра на пронизывающий ледяной ветер заборол.

– Баба в жару лежит, – пробормотал ратник, тоже страшаясь остаться одному с мертвецом, когда уйдет староста.

– Мор! – ответил бронник. – Третьеводни сына схоронил. Хороший был сын. Деловой!

Он медленно взялся за скобу, отворил рывком маленькую, обитую железом дверь на стену и исчез в разом охватившем его снежном облаке. Ратник, поглядев ему вслед, принялся оттаскивать мертвого подальше от бойницы. Тяжелое замороженное тело не поддавалось ему. Ратник распрямился, привалился к камню, с ненавистью глядя сквозь узкую щель на появившихся снова не в отдалении сытых московских воев на сытых лошадях, что разъезжали по краю городского рва, уже почти не страшась.

У Борецких обедали. За столом в малой горнице (большую давно уже не топили) сидели Марфа, Олена и маленький Василек. Было чинно. На скатерти блестело столовое серебро. Подавал старик-слуга, один из немногих, оставшихся у Борецкой. Онтонина лежала в жару, ее тоже свалил мор, и Пиша только что ушла накормить больную. Стол казался чрезмерно велик для двух женщин и ребенка, а горница выглядела пустынной.

Ели печеную репу. Олена с ненавистью отодвинула серебряную тарель, бросила нож и двоезубую вилку:

– Не нать было раздавать все зерно, людей поморили и сами чем живы только! – капризно вымолвила она.

– Нать, – отвечала Марфа, не глядя на дочь и безразлично жуя. Олена всхлипнула. Марфа продолжала жевать, не глядя на нее. Прожевав, проглотила и, отрезая новый кусок репы дорогим ножом с узорчатою рукоятью из рыбьего зуба, отмолвила: – Книги читай! Кольми паче было иудеям от римлян, осажденным в Ерусалиме при Титусе цесаре! А мы, православные, их не хуже. С голоду не помирашь! Глень, что на улицах деитце! Люди так всюю жисть живут.

– То люди, а то мы!

– И мы люди! – спокойно возразила Марфа, продолжая пережевывать пресную пищу. Окончила, откинулась, неспешно перекрестила лоб, повторила: – И мы люди. Не хуже и не лучше других. Что им, то и нам. Допрежь того не понимали. Вот и дожили до ума, допоняли. Поздно только! Раньше нать было. Что Иван-от города не берет? Али боитце, задавят его тута? Или измором хоцет? Все ить получил, цего еще?! Мертвяков себе копит только! Что-то Пиша долго не идет? Пойти, узнать!

Борецкая уже поднялась, как в дверь постучали.

– Кто там? – отозвалась она.

Вошел Савелков.

– А, ты, Иван! Гляжу, тоже не доедашь?

Савелков мельком глянул на стол. Марфа усмехнулась, поймав его взгляд.

– Вот, репу едим!

– У меня пшеница еще осталась – прислать? – предложил Иван.

Марфа покачала головой:

– Не надо, береги лучше. Садись! С чем пришел, говори!

Олена, забрав Василька, вышла.

– С плохим! – ответил Савелков, садясь, и поник, сгорбившись, уронив руки на колени.

– Ноне с хорошим не ходят! – ворчливо отозвалась Борецкая.

Савелков побледнел, даже посерел как-то, заметно похудел за эти дни. Обмороженное на заборолах лицо было все в темных шелушащихся пятнах. Он чуть помолчал, потом поднял усталые глаза:

– Князь Шуйский продал нас! На вече сегодня целованье сложил с себя Новугороду.

Марфа прикрыла глаза:

– Василь Василич! И он…

– Сила солому ломит! – мрачно сказал Савелков. – К Московскому государю отъезжает, за Тучиным вслед.

Борецкая устало опустила руки.

– Ну, спасибо, сказал, Иван! Тридцать лет… Куды! Поболе тридцати летов с им… – И, уже оставшись одна, когда Иван вышел, Марфа повторила, как эхо: – Тридцать летов!


В тереме Шуйского все было готово к отъезду. Кони оседланы, узлы увязаны. Старый служилый князь новгородский сидел в пустой горнице и горько думал о том, что кончается с ним теперь, совсем и навечно, независимый род князей суздальских, Рюриковичей Мономаховой ветви, от Всеволода Великого, от Андрея Ярославича, что володел в оно время столом владимирским, старейший род, по лествичному древнему счету, рода князей московских. Старейший род, потерявший даже удел свой, захваченный растущею Москвой! Он один из князей суздальских не склонился и не склонялся все эти долгие годы. Чаял и умереть непокоренным, как Дмитрий Юрьич, да вот не пришлось! И теперь, сложив целование Новгороду, он сидит у стола в пустой горнице и не едет, не может вот уже второй день покинуть навсегда пустую хоромину свою. А слуги ждут, и кони готовы давно.

– Эй, князь! – донеслось с улицы.

– Выходи, князь!

– Покажись, перемолвить надоть!

– Сладки калачи московские?

– Василь Василич, глень-ко!

– Курва он, а ты его Василичем… Мать! Выходи! Прихвостень московской, нявга, сума переметная!

Одинокий камень резко ударил в оконницу.

Шуйский встал и, отстранив кинувшегося было в перехват стремянного, пошел на жидких, как от болезни, подгибающихся ногах к выходу. Не дошел. Голоса на улице тронулись в ход, яростно споря, начали отдаляться от окон. Понял – уходят. Постояв у косяка, он сгорбился и нетвердо побрел назад, чуя всем телом противную мерзкую дрожь. На рати не бывало такого.

– Враз бы ехать, княже! – укорил стремянный.

Шуйский медленно поднял голову, долго глядел, не видя, потом отмолвил тихо и печально:

– Ты поди.

И, не дожидаясь, когда глухо бухнет за спиною дубовая дверь, вновь утупил очи долу.

Почти сорок лет верой-правдой служил Господину Великому Новугороду. Водил его рати, строил города. Тогда, при Василии Темном, казалось – одолеют Шемячичи. Нет, Москва одолела! Тверской князь, Литва – всех береглись. Не убереглись великого князя Московского! Сам митрополит и владыка Феофил за него. Видно, и Бог за него! Первый ли он изменяет? И где бояре, господа новогородские? Где Михайло Берденев, где Казимер, дважды чудом ушедший от плахи и заточения? Где Александр Самсонов, Федоров, Глухов? Попрятались! Что он! Служилый князь! Служить стало некому… В черных людях и то нестроение, кто за короля, кто за Московского князя! Пока еще льстит, предлагает службу Иван. На горькую удачу слишком осторожен великий князь, где можно согнуть – не ломит… Он не бежит, он честью объявил на вече, что слагает с себя службу новгородскую. Он и давеча не побежал, пошел было к мужикам… Все равно изменник. Общее было дело! Чье оно теперь стало? И чего ждет вот уже второй день сложивший с себя целование Господину Великому Новгороду служилый князь Василий Васильевич Шуйский? Почто не едет прочь?

Знал, чего ждет. Кого ждет. И когда, проскрипев по снегу, на улице остановились сани, не удивился, понял сразу, пошел встречать.

Марфа Ивановна тоже сдала, за голодные недели, видно. Углубились морщины, губы сморщились, круги под глазами – совсем старуха. Глаза только в темных глазницах по-прежнему горят неукротимо.

– Думала, приедешь проститься, князь! Сколько лет заодно думу думали! – сказала Марфа, входя и опуская плат с головы.

– Прости, Ивановна! – потупился Шуйский, провожая ее к столу.

Он кивнул было слуге, но Марфа потрясла головой:

– Трапезовать у тебя не буду, не за тем приехала. Чужие мы стали, Василий!

– Я сделал, что мог, – с болью выговорил Шуйский, морща лицо. – Все отказались уже! Захарьинич с Коробом твоим, смотри, доторговались, совсем город продали! Ратные бегут или мрут на стенах, а у московской рати всего довольно, хлеб из Плескова везут! Я, Ивановна, дрался ищо, когда ты была молода. Дрался и с великим князем Василием, и с Иваном, на Двины. С поля не бегивал, а ныне… Сила не наша теперь!

Борецкая долго глядела на князя, что умолк, свесив голову. Тяжко поднялась с лавки.

– Ну, прощай, коли так! Умирать вместях, и верно, невесело. И нас не поминай лихом!

Марфа в пояс поклонилась, поворотилась. Тяжело хлопнула ободверина.

Князь вдруг вскочил, бросился к двери, рванул ее, без шапки выбежал на крыльцо, что-то еще сказать, пояснить… Остоялся: сказать было нечего. Всё! Со двора слышно было, как возок Марфы тронул, заскрипев по снегу.

Шуйский вздрогнул от холода, воротился в дом, кликнул:

– Эй, кто там! – Строго поглядел на стремянного. – Собирайся. Едем!

– Всех собирать? – обрадованно переспросил холоп.

– Всех!

– Господи благослови! – воскликнул стремянный, перекрестившись.

В доме поднялась суетня.