Но так самому (самому!) хотелось чуда! «Не было смирения во мне, и потому не сподобил меня чудес. Но и карая мя, справедлив ты еси, Господи!»
Пусть.
Чудом будет обитель Соловецкая!
В мечте Зосима не заметил, как толпа мужиков придвинулась ближе.
– Цего он?
– Вишь, боярыня не приняла.
– Гневаетце!
– А хто таков?
– Угодник Соловецкой, Изосим.
– Ну!
– Оська, поведай обчеству правду-истину!
Веселый чернокудрый мужик из вольных крепко обнял знакомого ему Марфина холуя. Тот дернулся было:
– Не трожь!
– Ништо, от мене не вырвесси, – играя голосом и щурясь, продолжал скоморошить мужик. – Поцто вы с Якимом-ключарем монаха прогнали?
– Не мы, боярыня! – угрюмо отзывался холоп, пыхтя, но не в силах вырваться из невольных объятий.
– Неужто? Побожись!
– Крест! Сама сказала: отчину нашу отъемлет.
– Каку таку отчину?
– Острова Соловецки… Пусти, однако!
– А ты не балуй, Потанька, – вмешался второй холоп, – Иеву Потапычу скажем ужо! Мы-ить от его посланы!
– Дивно, свово богомольца не пожаловала!
– Как поется: «Стала наша теща зятьев провожать…»
Эх, старцу почет дают,
Два холуя от порога волокут! —
глумливо пропел веселый мужик. Кругом хохотнули.
– Марфе никто не указ! – дивясь и одобряя, громко сказал молодой парень в толпе.
– Все ж старец божий, грех! – раздумчиво отозвался на то пожилой мужик.
Зосима обвел очами оступившие вкруг косматые лица. То был наемный сброд, сироты и пропойцы, разорившиеся ремесленники и купецкие дети, худые мужики-вечники, кого за полгривны наймуют бояра ради вечевых и судных дел своих, вольница новгородская, всегда готовая на гульбу и смуту, хватающая чужое добро на пожарах, а в прежние веки выкидывавшаяся в беспощадных ушкуйных походах на Двину и в Поволжье, грабя Кострому, Ярославль, Казань, Нижний, а то и Сарай, столицу Золотой Орды, – не очень разбираючи, где свои, православные, а где татарские и булгарские купцы, – шильники, ухорезы, городская сволочь и рвань. Марфины люди жались посторонь, выглядывая из-за спин разгульной дружины.
– Бог указует и сильным! – сурово возразил Зосима, сверкнув взором. – Обидящий старца – Христа обидит и от Господа же восприимет кару свою! Обители и храмы устроили святые отцы на спасение роду человеческому. Во иноки из великих животов уходят, и от славы, и от всей прелести мира сего отрекаютце. И не ради корысти, а ради чистоты душевныя, ради молитвенного бдения еженощного! И моления возносят иноки о тишине и об устроении мира сего не ради сильных князей и бояр великих, а ради всех христиан православных спасения. Нет сильных пред Господом, ему бо первее станут последние в мире сем, речено бо есть: «Блаженни нищие духом, яко тех есть царствие небесное, и блаженни кротцыи, яко тии наследять землю. Блаженни есте, егда поносят вам и гонют и лгут на вас мене ради – вы есте соль земли!»
– Гладко бает старец! – примолвил кудрявый. В шутке, однако, просквозило уважение.
– Постой-ко! Пусти! – донесся сторонний голос. – Христос не то заповедал! Он сам в миру жил… Пусти-ко! Апостолы в светлых ризах ходили… Раздайтесь, православные! – взывал спорщик, проталкиваясь к Зосиме. – Павел-апостол рек: «Вступайте в брак, а не блудите беззаконно!» Пусти, отдай!
Из толпы вывернулся наконец в рваном зипуне, седой, клочкастый суховатый философ («Расстрига!» – неприязненно подумал Зосима) и, оттолкнув чьи-то пытавшиеся его сдержать руки, кочетом налетел на угодника:
– Кто дает в монастыри, тот зло деет, откупаютце! От Бога не откуписсе! Не про вас ли то, мнихов, сказано: «Горе вам, книжницы и фарисеи! Затворяете царствие небесное человеком, пожираете вдовиц достояния, лицемерныя моления долгая творите»?! И обряды те тлен, Бог внутри нас! Зри в святом благовествовании от Матфея о молящихся в сонмищах и на стогнах… – кричал философ. – «А ты, егда молисся, вниди в клеть свою и, затворив двери, помолись отцу твоему втайне», – то сам Иисус сказал! А днесь уже Христос на земли церквы не имат, зане вы, мнихи и священници, на мзде ставлены!
– Ложь! Ересь стригольническая! – возопил Зосима. – И Иисус Христос ходил в многия домы с учениками своими, учил истинному слову и благоразумию, чудеса многая сотворяюща, и принимал от тех же доброхотные даяния и честь многу! И сам, сам паки рече: «Яко с вами есмь, до скончания века!»
– То-то ты скончанием века народ пугаешь! Еще поглядеть, кто еретик! Во исходе седьмой тысящи лет мира конец предрекаете, а Иисус сказал: «О дни же том и часе никто же весть, ни ангелы небеснии», вота как!
– Прелесть змиева! Священници – апостолы Христовы! А кто без поставленья учит… В геенне огненной! Дьявол!
– Дьявол в человецех части не имеет! Хочет добра человек – добро, зла – зло. Душа самовластна, верой утверждаетце!
– Еретик! Ересь богомерзкая! Лжа! Лжа! – вопил Зосима, замахиваясь посохом.
– И то лжа?! – подступал седатый философ, сжимая кулаки. – А подобает инокам волости и селы по христианами за монастыри брати, сбирать мзду и всякая многоценная себе на потребу, пить слезы христианские? Аспиды несытые! В боярах такова свирепства и ярости и то мало будет! Христос вам заповедал не заботиться о дне грядущем, жить от трудов дневных, вота, как эти мужики, сии тружающиеся, в поте лица, а вы?! Вопиет к Богу грех священнический и иноческий!
– По апостолу, по апостолу сие! Церковницы церковью питаются. Кто бо, насади виноград, от плода его не яст ли, или кто пасеть стадо, от млека стада не яст ли? – гремел в ответ Зосима. – Нечестивец! Расстрига! Вот ты кто: расстрига, убеглый! Хватай его!
Уже Марфины холопы шевельнулись было, нерешительно взглядывая то на угодника, то на остолпившую его вольницу, но тут второй мужик, вылезший из толпы, видно приятель философа, вмешался наконец:
– Пусть его, оставь, Козьма! Привяжутце, до духовного суда доведут, насидиссе! Идемо!
Распалившийся философ еще упирался, но товарищ силой, ухватив за плечи, вытащил спорщика из кучи мужиков.
– Пропадешь, Козьма, и мене с тобой пропасти будет!
– Пусть, – кричал тот, уводимый от греха, – пусть и боярыня Марфа послушает!
– Добро бы сама, а то ключнику доложат, она и не узнат, а я работы лишусь из-за тя…
– В прежние веки никакого опасу не было у нас, в Нове-городи, власти не страшились, сильным не кланялись… – остывая, бормотал философ.
– Дак чего говорить! В прежни веки! – горько отозвался приятель Козьмы, поправляя шапку на спутанных светлых волосах. – Правды нету в боярах, есть ли еще у великого князя на Москвы!
Сзади шумела толпа, по-прежнему возвышался грозящий голос Зосимы, продолжающего обличать отступников веры.
Мужики поднялись на угор. Та же картина открылась им, что смутила давеча Зосиму, но картина своя, привычная. И когда, подняв душное облако пыли с насохшей за день тесовой мостовой, мимо промчали верхами трое молодых красавцев в шелках и золотом шитье, на дорогих скакунах, что храпели, выгибая лебединые шеи, и с опора завернули в расписные ворота Марфина двора, то философ Козьма лишь покосился недовольно, закашлявшись, так и не разобрав, молодой ли то посадник, Дмитрий Борецкий с приятелями или дурень Федор, младший сын Марфы, гоняет опрометью по людным вечерним улицам, грозя растоптать конем зазевавшегося горожанина? А его спутник даже и не оглянулся, только вжался к тыну, пропуская коней, да, прижмурясь, отер рукавом пыль с усталого, в ранних морщинах, широкого плосковатого лица.
– Я вот цего хочу у тебя, Козьма, спрошать, – начал он, когда чуток улеглось бурое облако, поднятое копытами коней. – Теперича все про конец света говорят, что при последнем времени живем. Гляди: и глад, морове частые, и трусы, и потопы, и междоусобные брани – всё уже въяве сбываетце. И что жить станет утеснительно – земли много, а жити негде людям, – и то так! А ты даве монаха укорил… Дак цто, будет ли конечь-то? И как тогда, вси погинем али как? Али избрании останутце! Богомольцы?
– Духовно надо понимать, Иване. О сумраке божественного у Дионисия Ареопагита чти, а про звездное исчисление книга есть, глаголемая «Шестокрыл». При конце седьмой тысящи лет праведные восстанут, а злые и неправедные скончают живот свой зле. Мир же отнюдь не погинет, то – басни!
– Худо веритце…
– Дак прочесть можно!
– Ты вот грамотен, а я ить читаю по складам, не умею божественное разбирать.
– Чего ж мало учился?
– Не на цто мне!
– Писание разбирать каждый должон! – сердито возразил Козьма. – Батько-то знал грамоте?
– Батько знал… Дедушко у нас был грамотей, век на святых книгах сидел, – да что с того? Все одно, в кабалу идти пришлось.
– Ты ить мне не сказывал того.
– А, старое ворошить! До московськой войны летов за десять еще, когда деньги серебряные обманны лили, дедушко-то наш сильно потерпел на том; да поры десять летов голодовали, хлеб был дорог в торгу, и того пооскуду, а свой не родилсе, пришлось землю заложить. Долга не воротили по грамоте в срок, а как дедушко-то наш умер, в тот час ябедницы налетели, чисто ворона. Отец мыслил дело поправить, онтоновскую долю продать за долг, ан ту землю посельской великого боярина Захара Отвина, распахав, заехал, все и отобрали задаром…
– В суд-то подавали?
– Как же! Дак с сильным судись не судись, один конец… Век, говорит, пахал. Ему, Захарию, и прозвище «Отвине» – ото всякой вины отопретце. В суд-то своих доводчиков не представить, всякой боярина боитце, а тот молодцов наймует, придут с наводкой к суху, мало не вся улица, тут попробуй судись! Да затянут того доле, и концей не найдешь. До того досудились, и останнюю землю, что было, полторы обжи, и то потеряли и остались ни с чем. Нет уж, на сем свети правды николи не добитьце!
Разговаривая, мужики спустились по Великой и, не доходя до церкви Сорока мучеников, свернули направо, огибая Детинец. Иван торопился к себе, в Людин конец, а Козьма, которому надо было через мост, на Славну, увязался провожать приятеля: дома философа не ждал никто. Ближники, вся семья, погибли от мора четыре года назад. Оставшись вдов, он покинул службу (Зосима угадал-таки в супротивнике лицо из духовного звания) и с тех пор жил случайными заработками, проповедуя всем, кому мог, евангельское учение.