Межулками мужики вышли на Яневу улицу, Иван – развалисто, но быстро шагая, Козьма – петушисто подскакивая на ходу.
– Взглянуть бы только на райское житье, где нашему брату легота, а тогда и помирать не страшно, – говорил Иван.
– Рай тоже духовно понимать нужно, в мечте. Телесными очами его не узрети, – отзывался Козьма.
– Не скажи! – возразил Иван, оживляясь. – Я вот слыхал, где-то на Студеном мори, бают, находили мореходци рай, людем явлен. Мне о том Прохор Скворец сказывал, а ему дедушко, а дедушко еговый в Неревском конци от старых людей слыхал, что и сами на Белом мори бывали, а те от прадедов слышали, и так и идет… А видели тот рай, сказывают, Моислав новогородец и сын его Яков, неревчане тож. Они с полуночными народами торг вели, по всякой год по морю хаживали. И шли одночасьем на трех юмах, а в поветерь, об осённой поры, припоздали, тёмно время уже. А тут погода пала, морок, зги не видать, заверть: то всток, то подсиверик ударит, одну юму опружило у их, кто тамо был – только рука махнулась, и не видали больши. А тех две юмы отбило от всех берегов и долго носило море ветром, не чаяли живы быти. Блудили не по один день, и принесло их к высоким горам. А над горами сияние, сполохи играют, солнца не видать, а паче солнца светло. И гора высо́ка, а на горы Спасов лик лазорью написан нерукотворенно… Одной лазорью! Так и сияет! И на горах ликование слышится, и поют дивными гла́сами. Невидимо ликуют и поют. Они одного друга свово послали на гору ту, поглядеть. И он, как взошел на гору, так руками-то всплескал и засмеялся и побежал туда, на голоса ти. Они дивились да другого послали, наказывали: воротись, скажи, цто тамо? И этот тоже руками всплескал, с великою радостью, и побежал, и не видели больши. Ну, на их страх напал, и поити не смеют, и вера им узнать, что за светлость такая на горы? Дак третьего запосылывали и привязали ужищем за ногу, чтоб не ушел. А тот тоже всплескал руками-то да побежал по горы, в радости забыл и про ужище на ноге. А они его сдернули за ужище вниз, зрят – а он мертв… Ну, и побежали оттуду на корабли вспять, не дано им было, значит, рая того видеть… А кабы вси пошли, думаю, дак и никоторой не воротилси!
– Эх, Иване, Иване, – помолчав, отозвался Козьма, – чего ты рассказал, о том преже архиепископ Василий писал к тверскому владыке Федору, «Послание о рае» прозываетце.
– Вот видишь! – живо подхватил рассказчик. – Стало, люди не врут! Владыко Василий, он знал! Каликой за то и прозывался, во Святу землю сам хаживал, гробница его во святой Софии!
– Не то говоришь, Иван! – прервал Козьма, морщась. – Люди, когда умирают, душа ить одна идет к Богу-то, а тело в земле гниет. Как же можно с этим-то смертным телом нашим рай увидеть?! И рай, и ад – телу нашему они недоступны суть, их духовно понимать надо!
– Это как же так – в мечте? Выходит, и там Захария Овин уцелеет! Нет уж, пусть он въяве помучитце в геенне огненной, черти в котли поварят. К им туда уж он с наводкой не придет!
– Эй, мужики! – донеслось сзади. (И к счастью: начавшийся спор едва не перешел в ссору.)
Приятели оглянулись. Спеша межулком, их догонял давишний чернокудрый веселый мужик.
– Никак Яневой шли? А я-то огрешилсе, думал от Розважи на Великой мост поворотят, опосле смекнул, что Ванята не инуду как домой – его от Нюркина подола зеленым вином не отманить!.. Ну, кто кому заливает, ты ле, Козьма, али Ванята? Жаль, старца не дослушали, про свой монастырь Соловецкой сказывал, красно бает! Поди, о сю пору розливаетце еще. Марфины-ти все уши розвесили, я уж побег вас догонять. Дак о чем толковали?!
– Я Козьме про рай сказывал, ты знаешь… – внезапно зарозовев, как отрок, отвечал Иван.
– Врут, должно! – легко отвечал балагур, прищуриваясь, и, вздохнув, не то усмехнувшись, добавил в шутку ли, взаболь: – Нам того рая видать, как свиньи неба. В греху, что в полове сидим. Монах, тот увидит! Не нашей братьи кость, тоже из бояров, видать по всему. А ентим вон и рая не надоть! – присвистнул кудрявый, подмигивая.
На выходе из межулка, прячась в тени старого, с прозеленью, тына, стояли двое: девица – в алом косоклиннике, кутала розовое смеющееся лицо в шитый травами плат, и молодец-щеголь – в зеленых востроносых сапожках, распахнутою епанчою загораживая красавицу от сторонних глаз.
– Эх, девка, малина-ягода! Валяй, не жалей! – прокричал кудрявый и еще оглянулся, ловя девичье смущение и свирепый взгляд щеголя. – Боярчонок, видать по всему! Беда девкам. От одних сапогов голова кругом пойдет!
Козьма тоже поглядел скоса, сдвинул сухим кадыком, сглатывая набежавшую слюну, и сник, свесил голову. Разом расхотелось спорить. Вспомнил пустую хоромину свою… Прошла молодость, прокатилась, не воротишь!
Пройдя еще немного, он вдруг резко остоялся, махнув рукой:
– Ну, прощевайте, мужики, мне на Славну!
– Дак… Чего ты? Идем! Нюра не зазрит, поснидашь с нами?! – дивясь, оборотился Иван.
– Ни. Дело есть!
И, утупив очи в землю и не оборачиваясь более, Козьма быстро зашагал прочь.
Потанька-балагур аж присвистнул:
– Ай девка обожгла правдолюбца нашего?! Старый конь…
– Оставь!
– Да я ништо… А лют! Как он мниха-то!
– Кто, Козьма? Он лют! Да и учен, не чета нам!
– А монах свое дело знат, вишь, на морских островах вселилсе. Поди, его и Марфа не выгонит!
– На Студеном мори?
– Ну! От Сороки туда добираютце. Стужа велика! А богато: кто ни был, все с прибытком оттоль.
– Гибнут тамо! – усомнился Иван.
– А как же! – радостно подтвердил балагур. – Марфа, слышь, в очередную народ набират, ты к Прохору подкатись, хошь я, поставим ему пенного, пущай посылает в Заволоцкую землю?!
– Боязно, да и как Нюра… Дом кидать…
– Мотри! Век за жонкиным подолом не просидишь. А то по осеням, как воротятце неревские мореходцы, сходим к ним, потолкуем, а? Слыхал, немцы нашего убили, у немецкого двора, лодейника с Торговой? Двор зорить уж хотели, дак все бояра за него горой! Торг, вишь, пострадает! А мы для их… Скучливо чегой-то становитце в Новом Городи! Ну, прощевай, покуда, гости!
– И ты тож!
Балагур, насвистывая, свернул на Легощу, а Иван все шел да шел, не глядя ни на людей, ни на пышные боярские терема Прусской улицы, ни на белокаменную красоту Детинца, и думал. И думы его были всё невеселые.
«Придет ведь, опеть придет! – бормотал он сокрушенно, представляя веселую сытую рожу Наума Трифоныча, купца, которому задолжал по закладной. – Придет… И с долгом не торопит, паскуда, хочет терем откупить! А тогда куда ж? За город выбиратьце, в Юрьевские слободы, али в Лукинское ополье?
А как отдать прадедний дом! Подумать, и то немыслимо! Анна дак с каждого его приходу – в рев. А не отдать… Оба бьютце, что куропти в сильях: лишь петля на шее тужее день ото дня. Все даром! От зари до вечера только и заработаешь себе на хлеб! Верно, что хошь к Студеному морю подаватьце…»
Вечерело.
Часы на Евфимьевской часозвоне мелодично и громко начали бить, указуя скончание дню. Зачалось перезвоном маленьких колоколов, в которые влился, отделяясь, тяжелый удар и поплыл над Волховом; за ним, подождав, когда звук уйдет, второй, третий… Мужики, что задержались у пристани, примолкли, слушая.
Монах поднял суровое лицо, с невольным завистливым восхищением вбирая в себя похорошевший, украшенный новыми храмами Новгород, белокаменный и богатый. Берег уже весь оделся тенью, лишь по-прежнему ясно горели золоченые маковицы на кровле высокого терема Марфы Борецкой, куда его давеча не пустили холопы… Один из которых, впрочем, теперь маялся и скреб в затылке, всем видом изображая, что-де он бы и рад, да воля не своя! А другой, с простодушным удивлением глядя на чудно́го монаха, косноязычно бормотал: «Цтой-то тамо, на Белом мори…» – хотя и не решаясь еще о чем-то выспросить.
Но вот, благословясь у Зосимы, разошлись и Марфины люди. Холопья, о чем-то тихо споря вполголоса, тоже убрели в гору.
Небо меркло. Скоро на ясной, выцветающей голубизне смутно замерцают звезды, и вохряная полоса заката похолодеет. Над рекою уже струился туман. От пристани отчалила лодья с последними людьми. Замерли удалявшийся плеск весел и бульканье воды, обегающей смоленые борта ёлы. Наступила тишина. На белом, тронутом желтизной, дымящемся зеркале Волхова ясно чернела одна только остроконечная скуфья монаха.
Со страхом и уважением (ему еще не доводилось слышать, чтоб наставник так много и так красно говорил при нем) отрок Данило, кашлянув, напомнил о себе:
– Отче, пора нам!
Сторож уже затворял скрипучие ворота невысокой приречной городской стены, что весь день стояли распахнутые настежь.
Зосима, очнувшись от дум, согласно кивнул. Сдвинули лодку.
Солнце уже скрылось за кровлями и вереницею куполов Зверинца и посылало сквозь них прощальные гаснущие лучи на Торговую сторону, выхватывая то два-три слюдяных оконца на вышке терема, то купол и белую стену храма, меж тем как церкви и монастыри Неревского ополья, от Петра и Павла в Кожевниках и до Зверина монастыря, начинали сливаться в вечерней мгле. Четко вырезывался на закатной желтизне стройный очерк маленького Симеона Богоприимца, последнего творения архиепископа Ионы, поставленного им три года назад ради утишения гибельной моровой болезни.
С середины реки город казался еще необъятнее. Амбары и пристани, ряды бочек и горы леса тянулись по неревскому берегу аж до Хутыня, а на Торговой стороне уходили далеко за Онтонов монастырь. И не чаялось конца теремам, храмам, кровлям, перемежающимся огородами и садами, отходящего ко сну огромного города, яко древлий Вавилон не вмещающегося в пределах своих.
Так пышно цветет раннею осенью раскидистая роща, выметав и раскрыв в полный рост уже все ветви и все листья свои, и кажется она еще более прекрасной и гордой от золота, багреца и черлени – первых смертных печатей увядания.
– Богато у них тут!
Данило повернул к наставнику оживленное порозовевшее лицо. С удовольствием, сильно и ловко загребая веслом, он гнал лодку наискосок и вниз по течению, к неярко белеющему на той стороне Онтонову монастырю, где соловецкий угодник со спутниками получили пристанище.