– О, мозг у него не слишком полнокровен.
И, улыбнувшись исподтишка этому незамеченному каламбуру, доктор открыл дверь. Но вся аптека была забита людьми. Он еле отделался от г-на Тюваша, который боялся, как бы его жена не заболела воспалением легких: у нее была привычка харкать в камин; потом от г-на Бине, который иногда ощущал нестерпимый аппетит; от г-жи Карон, у которой бывали покалывания; от Лере, который страдал головокружениями; от Лестибудуа, который страдал от ревматизма; от г-жи Лефрансуа, которая страдала кислой отрыжкой. Наконец тройка лошадей взяла с места, и все ионвильцы решили, что доктор не слишком-то любезен.
Но тут общественное внимание было отвлечено появлением г-на Бурнисьена: он проходил под базарным навесом, неся в руках святые дары.
Омэ, как и требовали от него принципы, сравнил попов с воронами, слетающимися на трупный запах; вид всякого священника причинял ему личную неприятность, так как сутана напоминала ему о саване, – и из страха перед последним он недолюбливал первую.
Однако Омэ не отступил перед тем, что он называл своей миссией, и вернулся к Бовари; вместе с ним пошел и Каниве, которого об этом очень просил перед отъездом г-н Ларивьер; если бы не возражения супруги, аптекарь взял бы и обоих сыновей: он хотел приучить их к трагическим обстоятельствам, показать им поучительный пример и величественную картину, которая навсегда осталась бы у них в памяти.
Когда они вошли, комната была исполнена мрачной торжественности. На покрытом белой салфеткой рабочем столике лежало на серебряном блюде пять-шесть комков ваты, а рядом – две горящие свечи, и между ними большое распятие. Эмма, наклонив голову так, что подбородок прикасался к груди, глядела необычайно широко открытыми глазами; бедные ее руки цеплялись за одеяло некрасивым и слабым движением, свойственным всем умирающим: они словно заранее натягивают на себя саван. Бледный, как статуя, с красными, как угли, глазами, Шарль, без слез, стоял напротив, в ногах постели; священник, преклонив одно колено, тихо шептал молитвы.
Эмма медленно повернула лицо; казалось, радость охватила ее, когда она вдруг увидела фиолетовую епитрахиль; в необычайном умиротворении она, видимо, вновь нашла забытое сладострастие своих первых мистических порывов, видение наступающего вечного блаженства.
Священник встал и взял распятие. Тогда она вытянула шею, как человек, который хочет пить, и, прильнув устами к телу богочеловека, со всею своей иссякающей силой запечатлела на нем самый жаркий поцелуй любви, какой только она знала в жизни. Священник тотчас прочел Misereatur[14] и Indul-gentiam[15], обмакнул большой палец правой руки в елей и начал помазание: сначала умастил глаза, много алкавшие пышной прелести земной; потом – ноздри, жадные к теплому ветру и любовным благоуханиям; потом уста, отверзавшиеся для лжи, стекавшие в похоти и кричавшие в гордыне; потом – руки, познавшие негу сладостных касаний, и наконец – подошвы ног, столь быстрых в те времена, когда женщина эта бежала утолять свои желания, а ныне остановившихся навеки.
Кюре вытер пальцы, бросил в огонь замасленную вату и вновь сел рядом с умирающей. Он сказал ей, что теперь она должна слить свои муки с муками Иисуса Христа и вручить себя милосердию божию.
Кончив увещание, он попытался вложить ей в руки освященную свечу – символ той небесной славы, которая должна была так скоро окружить умирающую. Но Эмма была слишком слаба и не могла удержать ее, так что, не будь г-на Бурнисьена, свеча упала бы на пол.
А между тем она была уже не так бледна, как раньше, и лицо ее приняло безмятежное выражение, словно таинство вернуло ей здоровье.
Священник не упустил случая заметить это вслух; он даже сообщил Шарлю, что иногда Господь продлевает человеку жизнь, если сочтет это нужным для его душевного спасения. И Шарль вспомнил, как она однажды уже была при смерти и причащалась.
«Быть может, еще рано терять надежду», – подумал он.
В самом деле, Эмма оглядела все кругом – медленно, словно пробудившись от сна; потом отчетливым голосом попросила зеркало и, наклонившись, долго смотрелась в него, пока из глаз ее не скатились две крупных слезы. Тогда она откинула голову и со вздохом упала на подушки.
И тотчас грудь ее задышала необычайно часто. Язык весь высунулся изо рта; глаза закатились и потускнели, как абажуры на гаснущих лампах; если бы не невероятно быстрое движение ребер, сотрясавшихся в яростном дыхании, словно душа вырывалась из тела скачками, можно было бы подумать, что Эмма уже мертва. Фелиситэ упала на колени перед распятием; даже сам аптекарь слегка подогнул ноги; г-н Каниве глядел в окно на площадь. Бурнисьен снова начал молиться, наклонившись лицом к краю смертного ложа, и длинные полы его черной сутаны раскинулись по полу. Шарль стоял на коленях по другую сторону кровати и тянулся к Эмме. Он схватил ее за руки, сжимал их и содрогался при каждом ударе ее сердца, словно отзываясь на толчки разваливающегося здания. Чем громче становился хрип, тем быстрее священник читал молитвы; они сливались с подавленными рыданиями Бовари, и порой все тонуло в глухом рокоте латыни, гудевшей, как похоронный звон.
Вдруг на улице послышался стук деревянных башмаков, зашуршала по камням палка и раздался голос, хриплый, поющий голос:
Ах, летний жар волнует кровь,
Внушает девушке любовь…
Эмма приподнялась, словно гальванизированный труп; волосы ее рассыпались, широко открытые глаза пристально глядели в одну точку.
Проворней серп блестит, трудясь,
И ниву зрелую срезает;
Наннета, низко наклонясь,
Колосья в пиле собирает…
– Слепой! – вскрикнула Эмма и засмеялась диким, бешеным, отчаянным смехом, – ей казалось, что она видит отвратительное лицо урода, пугалом встающее в вечном мраке.
Проказник-ветер крепко дул
И ей юбчонку завернул.
Судорога отбросила Эмму на подушки. Все придвинулись ближе. Ее не стало.
IX
Когда человек умирает, кругом распространяется какое-то изумление, – так трудно понять это наступление небытия, заставить себя поверить в него. Но вот Шарль все-таки увидел неподвижность Эммы и бросился к ней с криком:
– Прощай, прощай!
Омэ и Каниве насильно увели его из комнаты.
– Успокойтесь!
– Хорошо, – говорил он, вырываясь, – я буду благоразумен, я ничего плохого не сделаю. Но пустите меня! Я хочу ее видеть! Ведь это моя жена!
Он плакал.
– Плачьте, – советовал аптекарь, – не противьтесь природе, это принесет вам облегчение!
Шарль был слаб, как ребенок. Он позволил отвести себя вниз, в столовую, и скоро г-н Омэ вернулся домой.
На площади к нему пристал слепой: уверовав в противовоспалительную мазь, он дотащился до Ионвиля и теперь спрашивал всех встречных, где живет аптекарь.
– Ну, вот еще! У меня есть дела поважнее. Ладно, приходи потом!
И Омэ поспешно вошел в аптеку.
Надо было написать два письма, приготовить для Бовари успокоительное, придумать какую-нибудь ложь, чтобы скрыть самоубийство, оформить эту ложь в статью для «Фонаря», – это еще не считая бесчисленных посетителей, которые ждали новостей. Когда наконец все ионвильцы до последнего выслушали историю, как г-жа Бовари, приготовляя ванильный крем, спутала мышьяк с сахаром, Омэ снова вернулся к Шарлю.
Тот сидел один (г-н Каниве только что уехал) в кресле у, окна и бессмысленно глядел на пол.
– Теперь вам следовало бы, – сказал аптекарь, – самому назначить час церемонии.
– К чему? Какая церемония?
И Шарль, заикаясь, испуганно пролепетал:
– Ах, нет, пожалуйста, не надо! Нет, пусть она останется со мной.
Омэ из приличия взял с этажерки графин и стал поливать герань.
– Ах, спасибо, – сказал Шарль, – вы так добры!
И умолк, задыхаясь под грузом воспоминаний, вызванных этим жестом аптекаря.
Тогда Омэ счел уместным немного развлечь его разговором о садоводстве, – все растения нуждаются во влаге. Шарль наклонил голову в знак согласия.
– Впрочем, теперь снова скоро будет тепло!
– А! – сказал Бовари.
Фармацевт, решительно не зная, что делать, осторожно раздвинул занавески.
– А вот идет господин Тюваш.
Шарль, словно машина, повторил:
– Идет господин Тюваш.
Омэ не решался возобновить с ним разговор об устройстве похорон; это удалось священнику.
Шарль заперся в своем кабинете, взял перо и после долгих рыданий написал: «Я хочу, чтобы ее похоронили в подвенечном платье, в белых туфлях, в венке. Волосы распустить по плечам; гробов три: один – дубовый, другой – красного дерева и еще – металлический. Не говорите со мной ни о чем, я найду в себе силы. Сверху накрыть ее большим куском зеленого бархата. Я так хочу. Сделайте это».
Все очень удивились романтическим выдумкам Бовари, и аптекарь тут же сказал ему:
– Бархат кажется мне чрезмерной роскошью. К тому ж это и обойдется…
– Какое вам дело? – закричал Шарль. – Оставьте меня! Не вы ее любили! Уходите.
Священник взял его под руку и увел в сад прогуляться. Там он завел разговор о бренности всего земного. Господь велик и благ; мы должны безропотно подчиняться его воле, даже благодарить его.
Шарль разразился кощунствами:
– Мерзок он мне, ваш Господь!
– Дух непокорства еще живет в вас, – вздохнул священник.
Бовари был уже далеко. Он широко шагал вдоль стены у шпалеры фруктовых деревьев и, скрежеща зубами, гневно глядел в небо; но ни один лист не шелохнулся.
Накрапывал дождик. Рубашка у Шарля была распахнута на груди, и скоро он задрожал от холода; тогда он вернулся домой и уселся в кухне.
В шесть часов на площади послышалось металлическое дребезжание: приехала «Ласточка». Шарль прижался лицом к стеклу и глядел, как вереницей выходили пассажиры. Фелиситэ постлала ему в гостиной тюфяк; он лег и заснул.