Госпожа Лафарж. Новые воспоминания — страница 10 из 72

делается ужасной, невыносимой, он понимает, что, дабы спасти это маленькое чудо, следует стать его господином и повелителем, сделать его своим божеством и предложить ему свое имя, сердце и руку; предложение было принято. Женившись, г-н де Фонтаний почти каждый год ездит в Париж, где по его заказу и на глазах у него изготавливают туфли для его супруги».[17]


Вскоре семью постигла новая утрата: Жанна, маленькая дочь г-на де Коэорна и г-жи Каппель, неожиданно стала худеть и бледнеть, тая от болезни, распознать которую не в состоянии был ни один врач и бороться с которой не могло ни одно лекарство, и через полгода, без всяких страданий, угасла, словно одна из тех чудесных звезд, что сияют на небосводе по ночам, бледнеют на рассвете и исчезают при свете дня.

Горе г-жи де Коэорн было безмерным. Маленький детский гроб закопали под кустом белых роз, недалеко от дома. Муж и жена проводили у могилы целые дни; наконец, удалось оторвать их от Иттенвиллера и привезти в Виллер-Элон, где они снова увиделись с г-жой Гapа́ и г-жой фон Мартенс, которую возвратила из Константинополя тоска по родине.

За семь лет перед тем г-жа фон Мартенс разлучилась со своей семьей и Францией. Она вернулась, став еще красивее и еще женственнее. Пребывание на Востоке придало ей некоторую томность, что еще больше приблизило ее красоту к красоте г-жи Коллар, ее матери. Мари Каппель рисует в своих мемуарах ее портрет, к которому я не решусь прибавить ни слова, опасаясь испортить его:


«Я была воспитана, — говорит она, — в любви к моей тетушке и в твердом веровании в ее ум; теперь, когда я смогла испытать мою веру действительностью и разумом, она день ото дня становится все горячее и целостнее; г-жа фон Мартенс не просто любезная и остроумная женщина, она еще и всесильна, ибо наделена привлекательностью и бесконечным обаянием; ее мысль, дабы стать приятной, способна принять любые формы, украситься любыми видами изящества и кокетства. Когда г-жа фон Мартенс находится в светском обществе, присущее ей глубокомыслие остается скрытым от других, но порой чье-нибудь слово пробуждает его и порождает неведомые отклики! Ум ее сверкает всеми красками, словно самый прекрасный опал; в нем искрится воображение и лучится светом сердце».[18]


Впервые со времени замужеств, оторвавших их от родительского гнезда, г-н Коллар увидел подле себя собравшихся вместе дочерей и внучек, среди которых он тщетно высматривал хоть одно выделявшееся бы на их фоне характерное мальчишеское лицо. Госпожа фон Мартенс привезла с собой двух дочерей — Берту и Антонину. Госпожа Гapа́ — только одну дочь, видимо, Габриель. С Мари Каппель и Антониной Каппель мы уже знакомы.

В Виллер-Элоне в тот год кипела шумная светская жизнь. Эхо ее докатывалось даже до Виллер-Котре, поскольку именно в Виллер-Котре охотники собирались и держали свои своры. В число этих охотников входили племянник герцога де Талейрана, герцог де Балансе; господа де Л’Эгль, г-н де Воблан, а также господа де Монбретон, о которых Мари Каппель нам уже рассказывала.

В разгар всего этого шума г-жа де Коэорн родила третью дочь. Таким образом природа возместила ей потерю крошки Жанны.

Первый снег заставил умчаться в Париж всех этих грациозных ласточек, которые, покидая Виллер-Элон, взяли с г-жи де Коэорн обещание непременно навестить их. Госпожа де Коэорн сдержала слово, доставив этим великую радость Мари Каппель, для которой Париж был лучезарной грезой; Париж — это гигантский ларец, куда воображение молодых людей прячет все сокровища, какими они страстно желают обладать; это волшебный город, где каждый найдет то, что ищет, будь то любовь, деньги или слава.

Желания Мари пока еще смутны, но ей страшно хочется стать взрослой женщиной, а главное, ей нужно, чтобы к ней относились как к женщине. По ее словам, однажды г-н Эдмон де Коэорн, брат ее отчима, поцеловал ей руку, и она, посчитав это доказательством того, что ее более не считают маленькой девочкой, так обрадовалась, что воскликнула: «Ах, спасибо!»[19]

Мари посещает театры, а это великая эпоха, когда на сцене идут такие спектакли, как «Лукреция Борджа», «Антони», «Марион Делорм», «Чаттертон»; эти драмы, исполненные сильных страстей, возможно, даже чересчур сильных, открывают ей тайну тех долгих мечтаний и внезапных тревог, какие ее томят.

Ее водят в Оперу, где она слушает «Дон Жуана» и «Роберта-Дьявола» в исполнении Нурри, г-жи Даморо, г-жи Дорюс.


«Мне казалось, что это было пение, достойное небес, возможно, правда, не христианских, — говорит она, — а магометанских, тех небес, где избранники Пророка вкушают хмельной мед, упиваются гармонией и воспламеняются от взоров своих чернооких божественных гурий».[20]


Кстати сказать, Мари превосходно умеет описывать состояние собственной души, и у меня нет сомнений, что, если бы ее мемуары были изданы до ее судебного процесса, а не после него, они подтолкнули бы всех мыслящих людей к желанию проявить еще большую снисходительность к ней, и не потому, что в них содержится некое доказательство невиновности Мари как в отравлении мужа, так и в похищении бриллиантов, а потому, что они позволяют понять то странное влияние, какое способны оказывать на женскую нравственность определенные телесные недомогания, подробно описанные Мишле в его книге «Женщина», и доказывают, что бывают обстоятельства, когда женщина утрачивает собственную волю и перестает владеть собой.

Вот что говорит Мари Каппель:


«Я повзрослела [в то время ей действительно было уже шестнадцать или семнадцать лет], но меня по-прежнему воспринимали как ребенка и поощряли мою безумную веселость и все те странные выходки, в каких я расходовала переизбыток бурлящей во мне жизненной энергии. Сидя в седле, я искала всякого рода опасности, нарочно создавала их себе и бравировала ими; во время своих пеших прогулок я не могла противиться желанию перескочить через изгородь или перепрыгнуть через ручей, причем исключительно для того, чтобы выразить этим неприятие любой преграды и любого препятствия; но в то самое время, когда мне прощали эту невероятную и полную свободу в телесных движениях, даже малейшую независимость в моих суждениях не терпели, и мою самолюбивую мысль постоянно уязвляли, стараясь подавить ее и заглушить.

Однако все эти путы были бесполезны. Согласившись считаться дурнушкой, я восставала против намерения считать меня дурочкой; поскольку этого требовали, мне приходилось молчать; но я с жаром писала и читала, приучая свой разум поэтизировать мельчайшие подробности своей жизни и с бесконечным тщанием оберегая ее от любого соприкосновения с обыденностью и пошлостью. При всем том я совершала ошибку, приукрашивая действительность, чтобы сделать ее более привлекательной, и еще большую ошибку, чувствуя в первую очередь любовь к прекрасному, а не любовь к добру, охотнее исполняя надуманные обязанности, нежели настоящие, и во всем отдавая предпочтение невозможному перед возможным».[21]


Между тем бедную Мари ожидало новое тяжкое испытание, как если бы какой-то злой дух вознамерился отдать ее во власть рока, отняв у нее всех ее естественных защитников. В тот самый момент, когда она заболела корью, начавшейся с самых угрожающих симптомов, слегла и ее мать, и по прошествии трех недель, в течение которых ее собственная жизнь была в опасности, Мари услышала неосторожно оброненное слово, прозвучавшее в разговоре врача с сиделкой, и поняла, что мать серьезно больна.

Прибегнем снова к воспоминаниям Мари, чтобы правдиво описать охватившую ее тревогу:


«Я хотела подняться с постели, побежать к маме и заявить о своем праве ухаживать за ней; однако это было невозможно, поскольку корь заразна; я готова была отдать свою жизнь, но мое присутствие добавило бы еще одну опасность к той, какая ей угрожала. Какие это были дни, о Боже!.. Какие волнения!.. Какие тревоги!.. С равным беспокойствием я вслушивалась и в шум, и в тишину. Весь день и часть ночи я сидела у жестокой двери, отделявшей ее от меня; г-н де Коэорн и Антонина тщетно пытались обмануть меня, повторяя слова надежды, но слезы звучали в их голосах, подобно тому как слезами были наполнены мои предчувствия; осознавая правду, я находилась в чудовищном состоянии и чувствовала, что схожу с ума.

Наконец меня отвели к маме.

Бедная мама! Она была страшно бледной, губы ее посинели, а голова клонилась к подушке. Она уже не страдала и не чувствовала наших поцелуев, обжигавших ее бедные руки; ее неподвижный взгляд был прикован к г-ну де Коэорну; казалось, что она подсчитывает каждую из его слезинок, чтобы насобирать из них сокровище, подобающее вечности.

В какой-то миг она вспомнила о нас, подозвала Антонину, несколько минут прижимала ее к сердцу, затем медленно провела рукой по моим волосам, отстранила их от моего лица и, измерив ангельским взглядом всю глубину моей скорби, сказала мне: «Бедное дитя, я любила тебя!..»

Исполненная благодарности и тревоги, я покрывала ее поцелуями, но сердце мое разрывалось в рыданиях; меня пришлось вырвать из ее объятий, но я спряталась за шторами!.. Ее голова склонилась к голове Эжена; мама говорила с ним глазами и душой; казалось, она черпала силы в его отчаянии; наша скорбь делала ей больно, его скорбь препятствовала ее страданиям…

Так прошло несколько часов.

Забрезжил рассвет; внезапно Эжен вскрикнул: она покинула нас!..»[22]


Продолжим наш рассказ. Столько раз доводилось слышать, будто несчастная женщина была воплощением лживости, что я не могу не повторить вслед за Мари те крики боли, какие подделать невозможно: