Госпожа Лафарж. Новые воспоминания — страница 22 из 72

Председатель суда. — С чувством глубокого сожаления вынужден напомнить вам, что статья 357 уголовно-процессуального кодекса требует, чтобы решение суда присяжных было зачитано в присутствии обвиняемой. Стало быть, мы оказались перед выбором: либо доставить ее в зал суда в том состоянии, в каком она находится, либо применить статью 8 сентябрьского закона, удостоверив отказ подсудимой явиться в зал суда.

Адвокат Пайе. — Состояние недееспособности, в котором она находится, в соответствии с самим духом этого закона, можно считать равносильным такому отказу.

Генеральный прокурор. — В целях соблюдения формальности мы требуем исполнения сентябрьского закона.

Суд, удовлетворяя это требование, поручает судебному приставу отправиться в сопровождении вооруженного конвоя в тюрьму, дабы принудить Мари Каппель, вдову Лафарж, явиться в зал суда, а в случае ее отказа составить протокол об этом отказе.

Полчаса уходит на исполнение этой формальности, и все это время в зале царит глубокая тишина. Снаружи, за стенами зала заседания, раздаются невнятные возгласы огромного скопления людей, которые в полной темноте толпятся перед дворцом правосудия и уже знают о решении присяжных.

Зачитывается протокол, составленный судебным приставом, который удостоверяет, что он застал г-жу Лафарж лежащей на кровати и что она отказалась отвечать ему.

Суд постановляет огласить вердикт присяжных.

Генеральный прокурор просит суд, в соответствии с действующим законодательством, приговорить подсудимую к пожизненным каторжным работам.

Председатель суда. — Желает ли защита сказать что-либо в отношении назначенного наказания?

Адвокат Пайе. — Защитникам даже не имело смысла выступать здесь.

Председатель суда. — Ваш ответ будет внесен в протокол.

Суд, после часового совещания, возобновляет заседание и принимает решение, которым Мари Каппель, вдова Лафарж, приговаривается к пожизненным каторжным работам и к выставлению у позорного столба на главной площади Тюля».


Но, как говорит Евангелие, Бог умеряет силу ветра для свежеостриженной овцы, да еще остриженной наголо!

Приговор смягчили: пожизненные каторжные работы были заменены пожизненным заключением.

Но и такой приговор ужасен, когда тебе двадцать четыре года. Для человека с крепким здоровьем он означает разлуку с внешним миром, воздухом, природой и людьми на целых полвека.

Правда, здоровье Мари Каппель не было крепким. Так что у нее оставалась надежда умереть намного раньше.

Тем не менее пожизненное заключение было милостью.

И Мари радовалась этой милости, как вдруг 24 октября 1841 года она ощутила, что на плечо ей упала слеза ее преданной горничной Клементины.

Мари вздрогнула: эта слеза была предвестием какого-то нежданного несчастья. Она принялась расспрашивать Клементину, но та отвечать отказалась.

Защитник Мари, который защищал ее скорее своим сердцем, нежели умом, и был скорее ее убежденным сторонником, нежели адвокатом, выполнявшим свою профессиональную обязанность, г-н Лашо, вошел в ее камеру и молча сел напротив.

Он явно боялся заговорить, опасаясь, что его чувства выдаст голос.

Мари Каппель взглянула на него, но задать ему вопрос не решилась.

В это самое время главный тюремщик подозвал к себе Клементину и узница услышала произнесенные шепотом ужасные слова: «Тюремная карета…»

— Как же счастливы мертвые! — воскликнула Мари Каппель.

Почти тотчас же в камеру вошел врач, доктор Вантажу, сопровождаемый г-ном Лакомбом, которого г-жа Лафарж называла своим опекуном. Господин Лашо шепотом сказал несколько слов г-ну Вантажу, и они вышли вместе, направившись к префекту.

Господин Лакомб остался.

Мари Лафарж посвятила ему целую страницу, исполненную сердечной теплоты:


«В дружбе, которой одарил меня г-н Лакомб, есть целый ряд удивительных особенностей, заставляющих меня благословлять ее как ниспосланную Провидением.

Господин Лакомб, нотариус в Тюле, — один из самых уважаемых людей в этом городе. На протяжении долгих лет он был связан деловыми отношениями с семьей Лафарж и даже узами личной дружбы с некоторыми из ее членов. Так что его контора во время суда надо мной стала едва ли не главным местом сбора самых лютых моих врагов. И, стало быть, он участвовал во всех перипетиях ужасной драмы, которая втайне затевалась против меня и должна была привести к трагической для меня развязке в роковой день суда присяжных.

Поначалу встав на сторону клеветы и считая меня виновной, г-н Лакомб употребил свое влияние на то, чтобы настроить против меня общественное мнение и приобщить его к злобным упованиям моих врагов. Не скрывая своей неприязни к обвиняемой, он еще меньше скрывал свое расположение к семье, которая выступала обвиняющей стороной.

Но настал день, когда, будучи человеком честным, он оказался лишним в этих потаенных столкновениях корыстного негодования и продажной злобы; будучи человеком сердечным, он разъярился при виде мучений, которым подвергли Эмму Понтье, несчастное дитя, осмелившееся защищать меня со всей чистотой своей совести и любить меня со всей сердечностью своей памяти; будучи человеком здравомыслящим, он возмутился криками матери умершего и его сестры, которые были скорее настроены извлечь выгоду из этой смерти, нежели оплакать ее, скорее стремились получить открывшееся вследствие преступления наследство, нежели защитить свое имя от бесчестья… Короче, настал день, когда мысли г-на Лакомба переменились; когда, изучая факты и глубже вникая в них, он исполнился веры в мою невиновность и из соратника гонителей превратился в друга гонимой.

Отказаться от своего скрытого предубеждения — дело трудное и редкое; но во всеуслышание отречься от предубеждения, во всеуслышание высказанного, открыто защищать то, на что сам же открыто нападал, осмелиться завтра почитать то, что еще накануне клеймил, — это значит быть человеком с твердой волей и здравым умом… а главное, с добрым сердцем».[42]


Как уже было сказано, г-н Лашо вместе с доктором Вантажу отправился к префекту; дело в том, что доктор Вантажу вместе со своим коллегой, доктором Сежералем, написали заключение о состоянии здоровья Мари Каппель, и в их заключении говорилось, что поездка в тюремной карете ее убьет.

Префект обратился к министру, и заключенной было позволено совершить эту поездку в почтовой карете, в сопровождении двух жандармов.

Строгие ревнители установленных правил будут кричать об особой милости и спрашивать, равны или не равны все граждане перед законом.

Полагаю, здесь самое время провозгласить одну из тех великих нравственных истин, которую наши законодатели именуют парадоксом и которая состоит в том, что так называемого равенства перед лицом закона не существует!

Равенства в страдании, разумеется.

Я был близок со старым доктором Ларреем, которого Наполеон, находясь на смертном одре, назвал самым честным человеком из всех, кого он знал; близок, разумеется, настолько, насколько молодой человек может быть близок со стариком; так вот, я бы сравнил различие в восприятии нравственного наказания с различием в восприятии физической боли, о чем мне говорил Ларрей.

Барон Ларрей, возможно, был тем хирургом, который отрезал самое большое число рук и ног со времен Эскулапа и до наших дней. Бонапарт, сделавшийся затем Наполеоном, возил его с собой по всем полям сражений в Европе, от Вальядолида до Вены, от Каира до Москвы, от Лейпцига до Монмирая, и лишь Небесам известно, сколько он задал ему работы! Ларрей ампутировал руки и ноги арабам, туркам, испанцам, русским, пруссакам, австрийцам, казакам, полякам, а главное, французам.

Так вот, доктор Ларрей утверждал, что боль — это всего лишь вопрос чувствительности нервов, что одна и та же операция, вынуждающая пронзительно кричать пылкого южанина, вызывает порой лишь слабый вздох у северянина с его апатичной натурой; что, лежа на соседних больничных койках, раненые ведут себя по-разному: один, скрипя зубами, разгрызает в клочки носовой платок или салфетку, тогда как другой спокойно курит трубку, нисколько не повреждая ее мундштук.

По нашему мнению, точно так же обстоит дело и с нравственным наказанием.

То, что является всего лишь рядовым наказанием для женщины из простонародья, для натуры заурядной, становится жестокой пыткой, невыносимым мучением для светской женщины, для натуры утонченной.

Заметьте, что преступление г-жи Лафарж — как видите, я по-прежнему стою на точке зрения закона, решившего, что преступление имело место, — так вот, повторяю, заметьте, что преступление было совершено вследствие резкого обострения крайней чувствительности и аристократической заносчивости.

Представьте себе, что испытывает юная девушка, которая, подобно таким вельможам, как Монмут и Бервик, числит среди своих предков принцев и даже королей; которую растили, одевая в батист, шелк и бархат; маленькие ножки которой, едва только научившись ходить, ступали по пушистым обюссонским коврам и еще более мягким коврам английского газона, откуда предусмотрительный садовник заранее убирал даже самые маленькие камешки и самые короткие побеги крапивы; которая в течение первых восемнадцати лет своей жизни всегда видела свое будущее прелестным восточным пейзажем, обрамленным золотыми лучами солнца, — так вот, представьте себе, что испытывает эта юная девушка, внезапно очутившись в общественном положении более низкого уровня, рядом с человеком неопрятным, грязным, грубым, привезшим ее в жилище, которое являет собой не что иное, как руины, да еще какие руины!

Это не живописные руины на берегу Рейна, в горах Швабии или на равнинах Италии, а заурядные, сырые и пошлые руины церковного имения, где ей приходится отвоевывать у крыс, посещающих ее по ночам, свои шитые золотом домашние туфельки и отделанные кружевами чепчики, затерявшиеся вместе с ней в этой дикой глуши, варварской и враждебной, куда занес ее один из недобрых ветров жизни. Так вот, чтобы жить в среде, в которой толчется, дышит, говорит и прекрасно себя чувствует семейство Лафарж, от нее требуются неимоверные усилия. Это каждодневная борьба, это ежечасное разочарование.