Госпожа Лафарж. Новые воспоминания — страница 24 из 72

П о с т с к р и п т у м. Утверждают, что сокровенные мысли женщины целиком содержатся в постскриптумах ее писем. Я возвращаюсь к своему письму, дядюшка, и говорю Вам: «Я невиновна и надену это позорное одеяние лишь в тот день, когда оно станет для меня не знаком преступления, а знаком добродетели».[43]

Верите ли вы, что женщина, написавшая эти строки, страдала больше, чем проститутки, которых отправляют в Сальпетриер, или воровки, которых заключают в Сен-Лазар?

Да, разумеется.

Верите ли вы, к примеру, что Мария Антуанетта, эрцгерцогиня Австрийская, королева Франции и Наварры, наследница тридцати двух кесарей, супруга потомка Генриха IV и Людовика Святого, заключенная в Тампль, привезенная в обычной телеге к эшафоту и обезглавленная на площади Людовика XV, причем заодно с публичной девкой, страдала больше, чем, к примеру, г-жа Роллан?

Да, разумеется.

Верите ли вы, что если бы меня, чья жизнь — это непрестанный труд, меня, кто, благодаря работе по пятнадцать часов в день, работе, необходимой не только для моей духовной жизни, но и для моего здоровья, написал полторы тысячи томов и поставил на сцене шестьдесят своих пьес; верите ли вы, что если бы меня приговорили провести остаток жизни в одиночной тюремной камере, без книг, бумаг, чернил, свечей и перьев, верите ли вы, что я страдал бы больше, чем человек, которому не дали бы перьев, свечей, чернил, бумаги и книг, но который не умеет ни читать, ни писать?

Да, бесспорно, да.

Стало быть, есть равенство перед лицом закона, но нет равенства перед лицом наказания.

Теперь, с изобретением хлороформа, медики устранили неравенство в восприятии физической боли, так сильно заботившее славного доктора Ларрея.

Неужели у законодателей 1789, 1810, 1820, 1830, 1848 и 1860 годов не было возможности придумать какой-нибудь духовный хлороформ, способный устранить неравенство в восприятии душевной боли?

Вот задача, которую я ставлю, и за решение которой, на мой взгляд, можно вполне заслуженно притязать на Монтионовскую премию.

Посмотрите, что происходит с Мари Каппель вслед за этой мучительной сценой, которая приковала ее к постели, словно ее любимого героя Карла XII к Бендерам. Рассудок ее недоумевает, мутится, не ведает, существует ли он еще, и бред воображения вот-вот разрушит хрупкую перегородку, отделяющую разум от безумия.

«Сегодня утром я спросила себя, почему здесь сходят с ума.

Впрочем, мне это понятно…»[44]

* * *

«На глазах у осени упал последний листок из ее короны. Холодно, и, хотя у меня в камине чуть теплится огонь, ночного халата недостаточно для того, чтобы согреться. Мне приходится весь день лежать в постели. Десять одиноких и бездельных часов — это целая вечность! Я хочу попытаться жить, когда все отдыхает и дремлет; ночь — царство мертвых. Я хочу присоединиться к этим блуждающим душам, которые дрожат во тьме и заимствуют у ветра горестные вздохи, ибо их собственные голоса уже не могут стонать… Тревожная истома овладевает мною.

Я благословила бы ее, будь она покоем; но это всего лишь мучительное наваждение моей жизни, всего лишь страшное сновидение моего горя… Порой мне кажется, что мое «я», чувствительное и страдающее, ускользает от работы моей души. Я ловлю себя на том, что произношу слова, которые не служат выражением моих раздумий… слезы душат меня, мне хочется плакать, а я смеюсь. Мысли обретают неясные, туманные формы. Они уже не брызжут из головы, как прежде. Я вижу, как они медленно выползают из моего мозга; прежние озарения сменились непроглядным мраком; кажется, будто эху не предшествовал звук, а следствие не имело причины. Кажется, что вот-вот …Но нет! Нет! Нет! Я не сошла с ума… нет, страх мой лжет… ибо сумасшедшие не любят, а я люблю; ибо сумасшедшие не веруют, а я верую!..»[45]


Нет, узница не сходит с ума; то, что она принимает за помрачение рассудка, — это сотворение ее новой жизни: мученической, если она невиновна, или искупительной, если она виновна.

Божьему правосудию достаточно раскаяния.

Человеческому правосудию нужно не только раскаяние, но и искупление.

XVIII

На протяжении еще нескольких страниц последуем за Мари Каппель, которая описывает свою тюремную жизнь, являющую собой не только одиночество, обособленность, разрыв связей с внешним миром, изгнание во тьму, отсутствие открытого воздуха, солнца днем и звезд ночью, но еще и каждоминутную пытку. Это бочка Регула, потаенные гвозди которой ощущает один лишь узник.

Предоставим слово самой Мари Каппель:


«Около десяти часов ключ дважды повернулся в замке. Это пришли две монахини, которые принесли мне чашку липового отвара.

Я отказалась выпить его.

— Быть может, у госпожи жар? — спросила та, что помоложе, осторожно беря меня за руку, чтобы пощупать пульс.

Я ничего не сказала в ответ, как вдруг мне показалось, что ее рука тихонько сжала мою. Я подняла глаза. Юная монахиня смотрела на меня печальным и ласковым взором, и по ее щеке катилась слеза.

— Выходит, вы жалеете меня? Да? — едва слышно спросила я свою кроткую сиделку.

Не ответив мне, она поспешно повернулась к своей напарнице, которая была занята тем, что наливала рисовый отвар в графин, вместе со стаканом поставленный на ночной столик.

— У госпожи жар, — сказала она, — не посоветовать ли ей лечь в постель?

— Почему бы и нет? Простыни постелены со вчерашнего дня.

Юная сиделка не сказала ни слова в ответ, но, торопливо подойдя ко мне, начала меня раздевать.

Через несколько минут я уже лежала в кровати, и монахини удалились.

— Я уж подумала, что вы никогда с этим не покончите, сестра Мелани, — донесся до меня голос старшей монахини, которая надавила на дверь, проверяя, надежно ли та закрыта.

— Бедняжка! Мне жаль ее. Она выглядит такой измученной.

— Жаль ее? С чего бы? Если она совершила грех, то покаяться для нее благо, а если каким-то чудом вины на ней нет, ей особенно повезло, что судьи приговорили ее к заключению. Что она делала в мирской жизни? Губила свою душу. А здесь она спасет ее, всего лишь снося боль во имя Господа.

Голоса удалились, и продолжения разговора я не услышала. Но среди болезненных видений, порожденных лихорадкой, одно высказывание беспрестанно звучало у меня в ушах: особенно повезло!

Особенно повезло!.. Это мне-то!..»[46]


Все это происходило вечером первого дня ее пребывания в тюрьме; так что уже в первый вечер ей довелось увидеть в лице двух первых человеческих существ, с которыми ее свел случай, как одну из тех добрых душ, что готовы пролить последние слезы при виде несчастья ближнего, так и одно из тех черствых сердец, от каких несчастным приходится ждать лишь приумножения несчастий!


«Когда монахиня пришла ко мне в то утро, — продолжает Мари Каппель, — мои глаза уже ничего не видели вокруг. Губы заледенели, а жар давал себя знать гулким стуком в висках. Она спросила меня, хочу ли я позвать кого-нибудь из тюремных врачей. Я назвала г-на Пурше.

Дядюшка говорил мне, что, встречаясь с г-ном Пурше в дни моего судебного процесса, он понял, что тот не меньше его самого убежден в моей невиновности. Он добавлял, что, хотя г-н Пурше еще довольно молод, его считают одним из лучших местных врачей. Стало быть, у меня было право надеяться, что, протягивая новому доктору руку, чтобы он пощупал мне пульс, я протягиваю руку другу.

Надежда оправдалась. В Монпелье повеяло Тюлем. Войдя ко мне, г-н Пурше не стал ни разглядывать меня, не осматривать: он пришел врачевать мое горе. Наука уступила место доброте. Врач отошел на второй план, позволив увидеть просто доброго человека».[47]


Мало-помалу, по мере того как горе узницы будет усиливаться, вы начнете замечать, что мысли ее делаются все возвышенней, а их изложение становится все яснее и четче.


«Я сознавала, что г-н Пурше уже знает, что у меня за болезнь, ибо, вместо того чтобы прописывать мне лекарства, он одарил меня лучшим из всего возможного: своей дружбой и своими уважением. Подле него, как прежде это было подле г-на Вантажу, я смогу сказать, что страдаю, нисколько не интересуясь тем, как следует называть мою болезнь; смогу испытывать жар, притом что пульс мой не станет чаще; смогу стонать, притом что раны мои не будут кровоточить.

Когда очередной нервный припадок заставит меня побледнеть, г-н Пурше не станет винить меня в необузданности и сумасбродстве. Когда из-за отсутствия свободы, из-за отсутствия уважения во мне иссякнут источники жизни, он не спутает тревожную тоску жертвы с яростной исступленностью преступницы. Ученость в нем будет вдохновляться сердцем; человек, христианин, друг дополнят ученого… О, врачевание — это возвышенное священнодействие, когда те, кто занимается им, могут понять, что, дабы обладать способностью исцелять, наука обязана быть воплощением добродетели».[48]


В другой день она пишет:


«Дядюшка прав. Я долго тащила мой крест. Теперь я хочу его нести.

Первым делом, желая выказать готовность жить, я поставила перед собой задачу обставить свою тюремную камеру так, чтобы глаза мои могли отдыхать, с удовольствием взирая на окружающую обстановку, а ум — черпать оттуда подсказки, добрые или возвышенные, утешительные или трогательные.

У меня будет железная кровать, камин, кресло, два стула, полка из орехового дерева, где будут стоять мои книги, и под ней небольшой письменный столик. Второй стол, складной, будет служить мне для трапез. Еще у меня будет комод, чтобы спрятать в нем умывальник, зеркало и несколько флаконов».