рства.
На последнем судебном заседании, когда председатель суда спросил мадемуазель Грувель, есть ли у нее что-нибудь добавить в свою защиту, она поднялась и сказала:
«Я беру слово, господа судьи, лишь для того, чтобы прилюдно засвидетельствовать благодарность тому, кто с таким мужеством — она указала на Юбера — поведал всем, какова была моя жизнь и каковы мои самые сокровенные чаяния. Сердце мое переполняют восхищение этим человеком и любовь к нему. Помните, что, окутанная роковой сетью, это ему, равно как и вашему добросовестному обсуждению дела, я буду обязана свободой… больше, чем свободой… жизнью моей матери».
На мгновение она прервалась, охваченная волнением, а затем продолжила, жестом указав на г-на Бильяра:
«Моя искренняя благодарность достойному другу, который со дня моего ареста не покидал меня ни на мгновение и которого вы видите сидящим подле меня в момент этого последнего испытания».
Затем она повернулась в сторону Валантена: бледный, с опущенными глазами, он казался раздавленным угрызениями совести.
«Мне следует также, — промолвила она, — немного утешить совесть одного человека, которая, к чести рода человеческого, наверняка неспокойна и нуждается в утешении. Валантен! Юбер, де Воклен и я, мы прощаем вам ваши гнусные измышления. Если когда-нибудь вы будете несчастны, больны и всеми покинуты, вспомните тогда, что я существую на свете».
Впечатление, произведенное речью мадемуазель Грувель, еще не изгладилось, когда было зачитано решение коллегии присяжных. Обвиняемых, которые, в соответствии с существующими правилами, при этом не присутствовали, ввели в зал. Юбер с полным спокойствием выслушал вердикт, который объявлял его виновным в организации заговора, направленного на изменение или ниспровержение формы государственного правления.
Но, когда он услышал, что виновной признана и мадемуазель Грувель, из груди у него вырвался страшный крик, а в руке блеснул кинжал, тайно пронесенный им в зал. На Юбера тотчас же бросились жандармы, чтобы не дать ему покончить с собой. Завязывается борьба, раздается крик: «К оружию!» Все вскакивают на ноги, перелезают через скамьи, столы, перила, и начинается неописуемая сумятица, усугубляемая воплями женщин. Штойбль, потеряв сознание, падает на руки жандармов.
Никогда еще в судах присяжных не видели подобного зрелища. Юбер, вне себя от гнева, изрыгал проклятия и, пытаясь вырваться из рук удерживавших его жандармов, кричал с неистовой силой:
«Эта женщина невиновна! Негодяи! Вы приговорили самое добродетель! Эх, французские присяжные! Какая низость!»
Наконец, его уволокли, и, хотя и с немалыми трудностями, удалось огласить до конца решение присяжных, которым были признаны виновными в заговоре — но не против жизни короля, а против существующего правительства — мадемуазель Грувель, Штойбль, Анна и Венсан Жиро. Последнего приговорили к трем годам тюремного заключения, остальных к пяти. Юбера обвинили виновным в «заговоре с последующей подготовкой к его осуществлению» и приговорили к ссылке.
Говорят, что добиться от Валантена разоблачений и признаний удалось благодаря тому, что ему посулили от восьми до десяти тысяч франков.
По крайней мере, так утверждает сам Валантен в своем письме, которое лежит перед нашими глазами.
Как бы то ни было, к тому моменту, когда мы это пишем, Юбер скончался; Штойбль в тюрьме перерезал себе горло бритвой; мадемуазель Грувель сошла с ума; Венсан Жиро обрел свободу, но из тюрьмы вышел с белыми как снег волосами».[58]
Лора Грувель умерла в 1842 году.
XXIII
Спустя какое-то время Мари Лафарж позволили иметь книги, что стало для нее огромной радостью. Названия отобранных ею книг и ее суждения об этих книгах позволят нам понять, насколько глубоким стал этот ум, закаленный несчастьем.
Вот какие мысли внушает узнице зрелище ее новых товарищей по одиночеству:
«Нужно оказаться без книг, чтобы осознать ценность сладостного общения с ними, всегда разнообразного, всегда нового, всегда созвучного с вибрирующей струной нашей мысли.
Я еще не сделала выбора и не наметила пока плана чтения и занятий. Мне захотелось увидеть вначале всех моих первых друзей, с наслаждением окружить себя ими, перейти от одного к другому, получая и давая, оставляя память по себе тому, кто одаряет меня мыслями, любя того, кто утешает меня, лелея того, кто очаровывает меня, чтя того, кто наставляет меня, благословляя того, кто просвещает меня.
Книги, великие и добрые книги, великолепные священные сосуды, в которых продолжает жить мысль уже ушедших от нас достославных людей, книги — в духовном и нравственном плане — наши подлинные предки. Как только наш ум начинает понимать язык этих великих гениев, как только он начинает говорить на нем, между нами устанавливаются родственные узы. Мы становимся их достоянием, они — нашим; благодаря им мы поддерживаем связь с прошлым, они, благодаря нам, поддерживают связь с будущим: мы воскрешаем их, разбивая их надгробные плиты… Они являются перед нами и указывают нам, в какой стороне горизонта взойдет наше завтрашнее солнце. Посреди волн, где беспомощно барахтаются наши зыбкие воззрения, гений этих людей служит нам компасом; это сияющая звезда, которая ведет нас к востоку.
Мои бедные книги! Вот уже два года, да, именно столько, я не видела вас. Вот почему мне так хотелось, чтобы вы были у меня повсюду — у изголовья, на столе, перед глазами, под рукой… Теперь сделаемся скупцом и будем считать и пересчитывать наши богатства. Все ли вы на месте, мои старые друзья?
Прежде всего, вот Паскаль! Болезненный гений с запавшими глазами, взгляд которых всегда обращен внутрь. Паскаль! Стойкий боголюбец, терзающийся мыслитель, возвышенный меряльшик сомнения и веры… Паскаль, чьи ноги касаются дна пропасти, а голова вот-вот упрется в небо!
Подле Паскаля — Боссюэ! Новоявленный Моисей новоявленного Синая! Вдохновенный летописец тайн Господних. Боссюэ!.. Гордый восхвалитель мертвых, льстивший королям лишь перед лицом усыпальниц.
Справа от Боссюэ — Фенелон! Звезда Камбре, благородное сердце, добрый и блестящий ум, душа апостола и святого, имя, благословляемое и почитаемое всеми… Фенелон, который из заблуждения творит славу и слава которого пламенем костра поднимается к небу…
А слева от Фенелона, что это за маленький томик, страницы которого открываются словно сами собой? … О, это прекраснейшая из прекрасных, очаровательная, восхитительная, обожаемая, добрейшая, несравненная… Я уже называла ее: это г-жа де Севинье, со всем блеском своего остроумия и своих добродетелей, всей своей природной доброжелательностью и неисчерпаемым духом материнской любви.
Чуть дальше, в золоченых переплетах, тома форматом в двенадцатую долю листа — это Корнель, поэт-полубог, бессмертный творец «Сида», который первым стал живописать героев и сверхчеловеческие страсти…
Я слышу и голос Расина, равного божественному Рафаэлю художника, изображавшего возвышенную любовь, поэта-чародея, каждый стих которого — нота, каждая нота — мелодия.
У их ног — несчастный Жильбер, обездоленный поэт, которого вдохновляла нищета и музой которого был голод!
Но вот передо мной Монтень! Милый ворчун, мятежный философ, глубокий моралист, обладающий таким ясным здравомыслием и таким твердым разумом, что даже в причудах его язвительного остроумия проглядывает наставительная мудрость.
А кто это там у моего изголовья? О, это два моих любимца… Лафонтен! Возвышенный и бесхитростный добряк, столь находчивый и столь простодушный, обладающий при этом такой живостью ума, что он щедро оделяет ею самого жалкого из своих зверей… Мольер! Более удачливый, чем афинский киник, он находит человека… останавливает его… помещает ему в сердце свой фонарь и заставляет всех смеяться над тайнами, которые его самого заставляют плакать.
В юности учатся, в старости забывают. Эпоха учебы — это время, когда каждый росток цветет, чтобы далее в жизни давать семена. Учеба — это не только развлечение, она посвящает нас в тайны высшего существования. Привычка занимать душу, оставляя в покое тело, отделяет мысль от материи, упражняет и обогащает наши самые благородные способности, смягчает ожидание смерти и все яснее открывает нам различие в природе двух сущностей, которые соединяет в нас жизнь.
Найдется ли человек, который после долгого размышления не признает превосходства разума над чувствами? Радость, печаль, волнуя нас, неизбежно пробуждают соответствующие им мысли. Мысль, напротив, устремляется тем выше, чем немощнее наше тело. Она свободна в цепях, она безмятежна в слезах. Какие бы беды ни коснулись ее, она остается непоколебимой и спокойно парит над ними, не замечая их ударов.
Порой я сравниваю жизнь с высокой горой. У ее подножия зеленеет трава, растут деревья, распускаются цветы, журчит ручей, поют птицы; но облако, изливающее из себя дождь и росу, приносит и грозу, и если повсюду цветет жизнь, то повсюду таится и смерть.
Так поднимите взор к вершине. Растительность туда не дошла. Воздух там настолько прозрачен, что он иссушает жизненные соки; солнце настолько горячо, что оно раскаляет камни и заставляет их рудные жилы источать капли золота, меди и железа. Здесь вы выше жизни, но одновременно и выше гроз. В долине все поет. На вершине горы все сияет… Земля с ее тенью прячет счастье. В небе нет облаков, чтобы заслонять свет. Луч, дарующий свет, стоит большего, чем цветущая земля.
Я готова принять страдание, которое сокрушает, словно удар молнии. Гроза от Бога, и это в небе вспыхивает молния. Но я не приемлю мелкой злобы людского деспотизма, то есть тех пошлых оскорблений, каким без всякого повода подвергают несчастного узника, преследуя одну-единственную цель — добавить свинцовую тяжесть к его железным оковам.