Тюремная жизнь вызывает в памяти дамоклов меч. Прихоть — подозрительная, потому что ее могут обмануть, вздорная, потому что цепляется к мелочам, — вот нить, которая удерживает подвешенный над сердцем узника меч закона.
В тюрьме не страдают постоянно, но постоянно пребывают в ожидании страдания. В этом ощущении и состоит пытка. Пуля уже отлита. Потянется рука, и раздастся выстрел; глаз возьмет на мушку, и пуля попадет в цель.
В тюрьме столько запретов на действия, причем совершенно безобидные, что не упустить из виду хотя бы один совершенно невозможно. О, вот и найден предлог для очередного булавочного укола.
Древние говорили, что достаточно одной складки на лепестке розы, чтобы спугнуть счастье. Но еще чаще достаточно одной слезинки, чтобы переполнить чашу горестей.
Однако давайте лучше прислушаемся.
Окно моей камеры выходит на бульвар. Множество ласточек, сердобольных друзей, свили гнезда в глубоких впадинах оконного карниза.
Когда наступает вечер, заходящее солнце чертит огненный треугольник на оконном отливе. Высовывая руку сквозь решетку, я касаюсь солнечного луча и чувствую, как он ласкает меня и одаряет теплом. Мне кажется, будто это весна окуталась солнечным светом, чтобы проскользнуть ко мне. Мне чудится, будто это свобода навестила меня, придя в виде вольной искорки светила, соблаговолившего поприветствовать несчастье.
Опять-таки по вечерам мой взор устремляется к крайним пределам горизонта. Я люблю наблюдать за тем, как облака обрамляются золотой и пурпурной бахромой, а волшебные горы плывут над Севеннами, поочередно являя мне то свои топазовые склоны, то свои рубиновые ущелья.
Мне нравятся смолкающие шумы трудового дня и тихие созвучия покоя; нравятся крики детей, парами идущих друг за другом из школы; нравится пение рабочего, радостно идущего с фабрики, и посвистывание виноградаря, лениво восседающего, словно король Ивето, на спине своего ослика; нравится мерный шаг наших славных саперов, веселыми ватагами возвращающихся в казармы.
Так вот, хотя в такое трудно поверить, за этими развлечениями несчастной покойницы, издали наблюдающей за тем, как мимо проходит жизнь, следят, о них клевещут, о них доносят, о них злословят, их обсуждают… Если прохожий останавливается, опечаленный, возле моей башни, его берут на подозрение; если он молча приподнимает шляпу, уставившись на мою решетку, его воспринимают как опасность и тут же начинают выяснять, кто он такой, чего хочет и чем занимается. Повсюду мерещатся заговоры, но нигде не желают видеть милосердие или сочувствие.
Как-то раз мимо тюрьмы проходила молодая женщина с ребенком на руках; по-видимому, она заметила мою тень у окна и, посочувствовав моему горю, решила поделиться со мной своей радостью. Она подняла ребенка, взяла его маленькую розовую ручку и ею послала мне воздушный поцелуй; со слезами на глазах я ответила ей таким же поцелуем…
За мной следили: этот невинный поцелуй заметили, о нем донесли, и в итоге мне пригрозили, что мое окно закроют.
В аббатстве Ла Трапп монахи, встречаясь, вполголоса говорят друг другу: «Брат, пора умирать». Здесь же в любой час дня скрежет дверного засова или жалящий окрик тюремщицы говорят мне: «Страдай, ты здесь для того, чтобы страдать!»[59]
Между тем Земля вращается, время идет, на смену зиме приходит весна; Мари Каппель напрасно старается открыть окно, она не видит весны, однако ощущает ее. Живящее благоухание весенних ветров проникает в ее камеру, но, поскольку она на Юге, где каждый месяц приходит на месяц раньше срока, март говорит ей: «Я апрель», апрель заявляет: «Я май».
«Я очарована великолепием весны на Юге. Все цветет, все лучится, все сияет: цинк делается алмазом, стекло — звездой, тесаный камень переливается разными цветами, сланец вспыхивает, и чудится, будто огненная пелена заволакивает землю.
Вчера мою милую сестрицу Адель[60] и нескольких ее подруг пригласили на загородную прогулку.
Выйдя из города, они, наверное, наугад двинутся по одной из тех зеленеющих тропинок, что тянутся вдоль лугов, окаймленных камышами, мальвами и маргаритками.
Ну а когда даст о себе знать усталость, когда полог ив, скрывающий в своей подвижной тени ручеек с его ундиной, поманит их присесть, они, наверное, продолжая щебетать, съедят по куску пирога, выпьют апельсинового сока и полакомятся черешнями.
Радости Адели — мои радости, равно как мои печали — ее печали …Я хотела помочь ей нарядиться, завязать ей пояс, расправить воротничок; хотела знать, в какую сторону они пойдут, неотрывно провожать ее взглядом и, даже когда она окажется за пределами моего узкого кругозора, всегда хранить ее образ в своей памяти и своем сердце.
Но, не говоря ни слова в ответ, Адель была так грустна, что при взгляде на нас можно было ее принять за узницу, а меня — за юную девушку, намеревавшуюся побегать по росе и испить глоток солнечного света на лугу.
— Послушай, дорогая, — сказала я ей, — послушай: вокруг пруда в Виллер-Элоне росли желтые и синие ирисы; сорви два таких цветка с едва распустившимися бутонами. Ты принесешь их мне, я увижу, как они расцветут в моей камере, и, быть может, на какой-то миг прошлое оживет подле меня.
Адель обвила руками мою шею и снова ничего не ответила.
— Если ты увидишь траву в жемчугах …те маленькие голубые цветочки, что, по словам одних, восклицают: «Не забудь!», а по словам других: «Люби меня!», собери из них букет для меня… Все, что мне остается в жизни, заключено в этих двух символических восклицаниях скромного цветочка… Ты ведь понимаешь меня, да?
Адель взяла меня за руку, давая знать, что она меня понимала.
— И еще: когда будешь сидеть на берегу ручья, поиграй рукой с прохладными и звонкими струями его перекатов. Пусти по течению листок ивы, а потом скажешь мне, унесло его течение или он пошел ко дну. Когда-то я вопрошала этот оракул; увы, он солгал мне. Но в душе я по-прежнему верю ему, так что выведай у него тайну, которую он хранит. Короче, — продолжала я, — вдохни благоухание всех цветов, что распустятся на твоем пути, набери в грудь воздуха, солнца и свободы на двоих, а затем приходи поделиться ими со мной, приходи поскорее…
Не успела я договорить, как Адель уже развязала ленты шляпки и сняла перчатки.
— Что ты делаешь, дитя мое? Тебя сейчас позовут.
— Я уже вернулась с прогулки.
— Стало быть, я огорчила тебя? Неужели ты думаешь, что я могу грустить, зная, что тебе весело?
— Нет, но по мне лучше грустить вместе с тобой, чем радоваться там, где тебя нет.
— Адель! Прошу тебя, не нарушай обещания, которое ты дала своим подругам.
— Моя главная подруга — это ты. Мне казалось, что я сильнее духом. С самого утра у меня так тяжело на сердце, что я едва сдерживаю слезы. Послушай в свой черед ты: до тех пор, пока ты будешь несчастна, буду несчастна и я; до тех пор, пока ты будешь узницей, я тебя не покину, а когда настанет день твоего освобождения, это будет радостный день для нас обеих.
— Адель, — ответила я, обнимая ее от всей души, — тогда оставайся, и не будем больше разлучаться…
Нас охватило волнение, но волнение сладостное, глубокое, почти благоговейное… И на протяжении всего оставшегося дня каждый раз, когда наши взгляды встречались, они говорили друг другу: «Сестрица…»[61]
Такого рода волнения, без конца повторявшиеся, довели до изнеможения несчастную узницу; она заболела и, если прежде ей не позволяло подниматься с постели упрямство, то теперь ее уложила туда слабость.
XXIV
Она оставалась в постели три недели, чудовищно страдая от нервных болей; затем поднялась, взяла в руки перо и написала несколько чудесных страниц о юной послушнице, назначенной в помощницы монахине, которая стерегла узницу с первого дня ее поступления в тюрьму; вот эти страницы:
«Ни один из запоров на моей двери не сдвинулся с места. Клочок неба, который видится мне туманным в рамке моего окна, печально проступает сквозь его решетку. Я по-прежнему остаюсь прикованной к ложу страданий, окруженная неистребимыми призраками позора, которым заклеймил меня закон …и все же сладостная мысль, мысль о свободе помогала мне не склонять голову и заставляла биться сердце.
По-моему, я уже говорила, что по прибытии сюда, в тот момент, когда меня разлучили с моей бедной Клементиной и затворили одну, навечно одну, в моей новой темнице, юная монахиня, кроткая, грациозная и немного боязливая, сжала мне руку и со слезами на глазах посмотрела на меня.
Я полюбила ее за те благие слезы, какими она меня одарила. Она полюбила меня за все те страдания, какие я терпела у нее на глазах. Исполняя обязанности сестры милосердия, она приносила мне на ночь травяные отвары, но, в соответствии с тюремными правилами, никогда не приходила одна и, в то время как ее напарница важно усаживалась на единственный стул, имевшийся в камере, она, опустившись на колени подле моей постели, давала мне поцеловать крест своих четок, взбивала подушку, поправляла одеяло и говорила со мной обо всем понемногу, не смея, однако, ни слова сказать о той нежной приязни, какую я читала в ее улыбающихся глазах: это был ангел-утешитель, которого Господь послал мне в час уныния.
Однажды она с таинственным видом вошла ко мне в камеру; сопровождала ее юная послушница, которая была мне незнакома.
— Это моя сестра, — промолвила она, обращаясь ко мне. — Теперь мы будем вдвоем молиться за госпожу.
— Ну а я буду любить вас еще горячее, — сказала я.
Ничего не ответив, монахиня взглянула на меня с прелестным выражением дружеского участия. Юная послушница прижалась головой к плечу сестры, затем сделала два шага по направлению к моей постели, но, оробев, попятилась назад; внезапно, уступая безотчетному чувству, она бросилась мне на шею. Я была растрогана этим до слез.