Могила, достойная поэта; эпитафия, достойная короля.
На другой день мы действительно ужинали у Рашель, но проводить в жизнь наши благие намерения оказалось ненужно, поскольку я получил следующее письмо:
«Дорогой Дюма!
Государство берет на себя расходы по погребению Жерара де Нерваля; предоставьте ревнивой дружбе печальную радость установить надгробную плиту и оплатить ее.
Я ответил так:
«Поскольку в нашей дружбе нет ревности, мы уступаем свои права господам Теофилю Готье и Арсену Уссе, высказывая им сожаление, что данная мысль пришла нам в голову прежде, чем им.
Тем не менее мы настаиваем на эпитафии, сочиненной Мери, поскольку сомневаемся, что какая-нибудь иная дружба, при всей ее ревнивости, способна сочинить нечто более возвышенное».
Первого февраля состоялись похороны Жерара де Нерваля. В половине первого около двухсот человек явились в собор Парижской Богоматери. Как и все утонченные и изысканные поэтические таланты, Жерар де Нерваль не был особенно популярен. За пределами узкого круга его друзей и почитателей душа его — а в таланте его было куда больше духовного начала, нежели материального, — душа его излучала лишь бледное и печальное свечение, напоминавшее скорее дрожащий свет могильной лампады, нежели пылающий факел в руках гения.
По моему мнению, слава Жерара не станет от этого менее долгой; напротив, многие факелы, казавшиеся вечными, скоро поблекнут и угаснут, тогда как его светильник, доверенный заботам той весталки, что зовется Поэзией, будет гореть всегда и становиться все ярче и ярче.
Все самые известные люди были здесь; все, кто сознательно не ходит на похороны королей, пришли на похороны Жерара.
В тот день, когда вокруг катафалка какого-нибудь короля соберутся те люди, что окружали гроб Жерара, сын этого короля может успокоиться в отношении своего будущего царствования.
Понятно, что я был там одним из первых.
Помимо тех, кому предстояло проводить усопшего к его последнему пристанищу, в соборе было несколько набожных женщин, пришедших помолиться: одни — за поэта, другие — за самоубийцу. Я заметил свою дочь, стоявшую на коленях у подножия одной из колонн, и пробрался сквозь толпу, чтобы поздороваться с ней.
Она очень любила Жерара и сотни раз пыталась утешить его посредством тех нежных слов, секрет которых известен красивым молодым женщинам, но томящееся сердце Жерара и его тоскующая душа не желали быть утешенными…
II
Вы хотите, чтобы я рассказал вам о вашем Жераре, а вернее, о нашем Жераре. Я представлю его вам таким, каким он был в моих глазах: вечно шагающим в стороне от реальной жизни и, подобно Энею, идущим вслед за облаком, в тумане которого ему виделась богиня.
Жерар Лабрюни де Нерваль принадлежал к поколению, пришедшему вслед за нашим; подробностями о его рождении и первых годах детства, так сильно повлиявших на всю его остальную жизнь, можно поинтересоваться у него самого, в той главе «Галантной богемы», что называется «Ювенилия».
Однажды по вине его деда, в ту пору молодого парня, сбежала и затерялась в Компьенском лесу лошадь; это повлекло за собой ссору между дедом и прадедом Нерваля; дед поднялся к себе в комнату, собрал узелок с вещами и ушел из дома, ни с кем не попрощавшись.
Путь его был недолгим; он остановился возле Эрменонвиля, в доме своего дяди, зажиточного фермера, своего рода Лавана; как и у Лавана, у дяди была дочь: новоявленный Иаков встал за плуг и взял в жены эту новоявленную Рахиль.
От этого брака родилась девочка, которая вышла замуж за наполеоновского офицера, последовала за ним по всем армейским дорогам и в возрасте двадцати пяти лет умерла в Силезии, устав от тягот войны и страдая от лихорадки, которую она подхватила при переправе через заваленный трупами мост, где ее повозка едва не перевернулась, переезжая одного из них. Ее похоронили на польском католическом кладбище города Гросс-Глогау; ну а ее муж, отец Жерара, продолжил свой путь, вместе с императором оказался в Москве, едва не погиб при Березине и уцелел в страшных кампаниях 1813, 1814 и 1815 года, которые чуть было не закончились гибелью Франции.
Жерар так вспоминает свою первую встречу с отцом:
«Мне было семь лет, и я беззаботно играл у дверного порога моего дяди, как вдруг к дому подошли три офицера; потускневшее золото их мундиров едва поблескивало под солдатскими шинелями. Первый из них обнял меня с такой горячностью, что я воскликнул: «Папа, мне больно!»
С этого дня, — продолжает Жерар, — судьба моя изменилась».[76]
И в самом деле, воспитывавшийся в деревне, среди лесов, и почти всегда остававшийся на попечении слуг и крестьян, — если не считать тех часов, когда он застывал в одиночестве и мечтательной дреме, широко открыв глаза, не сознавая, о чем думает, вслушиваясь в шелест высоких дубов и вглядываясь в течение ручья, — ребенок впитывал причудливые верования, деревенские легенды и старинные песни: все то, чем богат поэтический край Валуа, где он тогда жил.
Первыми, помимо членов семьи, живыми существами, к которым он проникся привязанностью, были: голубка, а затем, когда она улетела — голубки, хотя и символизируют любовь, иногда улетают, — обезьянка, привезенная из Америки другом его отца.
Когда улетела голубка, первая его любовь, Жерар чуть не умер с горя: у него началась крапивница, которая подвела его к дверям смерти.
Его вторая любовь распахнула перед ним эти двери.
О том, что произошло с обезьянкой, к которой он испытывал всего лишь симпатию, Жерар не говорит.
Нет ничего восхитительнее тех подробностей, какие упоминает сам Жерар, рассказывая о своей юности. Его голова, на которой так рано появились залысины, в ту пору была покрыта шапкой белокурых волос; на щеках, впоследствии ставших такими бледными, играл алый румянец, а нежное и ранимое сердце, вскоре разбитое любовью, уже выказывало все признаки горячей страсти, еще не узнав, что такое любовь.
Когда читаешь «Ювенилию» Жерара, чудится, что это отрывок из воспоминаний Овидия, другого поэта, которого, в полную противоположность Жерару, убила любовь более чем счастливая; сплошные зеленые луга, журчащие ручейки и юные девушки, собирающие цветы: Жаннетта, Элоиза, Фаншетта, Адриенна, долговязая Лиза, Сильвия.
В том праздничном хороводе, что пел и танцевал на лужайках Шантийи и под сенью лесов Эрменонвиля, красавица Сильвия первой заставила всерьез биться сердце поэта.
Ах, дорогая сестра души моей, если вы не читали очаровательную идиллию Феокрита, то есть, простите, Жерара, носящую название «Сильвия», прочтите ее непременно. К сожалению, у меня нет под рукой этой книги, и я вынужден пересказывать ее, вместо того чтобы цитировать.
Сильвия, подруга детства Жерара, стала тем первым магнитом, к которому потянулось его сердце.
Я помню, за исключением, быть может, нескольких слов, ее портрет, изображенный самим Жераром, когда он увидел ее после пяти или шести лет разлуки; он стал юношей, она стала девушкой.
Ах, как бы мне хотелось увидеть вас в возрасте Сильвии и иметь возможность изобразить ваш портрет!
«Она больше не была той деревенской девушкой, которой я пренебрег ради соперницы постарше, уже вполне созревшей для земных наслаждений. Все в ней стало пленительно; ее чарующие черные глаза, притягательные уже в детстве, были теперь неотразимы; в очертаниях надбровных дуг и улыбке, внезапно озарявшей безмятежные черты, таилось нечто аттическое. Меня восхищало ее лицо, достойное резца античного ваятеля, такое необычное среди смазливых мордашек ее подруг. Эти изящно удлиненные пальцы, эти округлившиеся и ставшие такими белыми руки, эта стройная талия совершенно преобразили ее, сделав непохожей на ту, что я видел прежде».[77]
Не поручусь вам, возлюбленная сестра, что не заменил в этом отрывке какое-нибудь слово на другое и не пытался увидеть вас в этом портрете Сильвии, сделанном Жераром, но если и появилась там по моей вине ошибка, то заключается она лишь в том, что использованное мною слово не передает столь же полно, как слово самого Жерара, красочность его мысли и образность его воспоминания.
Сильвия жила в деревне Луази; Жерар сел в дилижанс и вышел в Даммартене. Не отличаясь особой крепостью тела, Жерар, тем не менее, обладал замечательной способностью всех мечтателей: не уставать от ходьбы. И в самом деле, ноги ходят, а душа тем временем грезит.
Итак, приехав в Даммартен около полуночи, он тотчас же двинулся в путь. Так как пройти ему нужно было всего лишь три льё, в деревню он прибыл бы еще до рассвета; но мысль явиться в дом среди ночи не могла прийти в голову человеку, привыкшему соблюдать приличия, и, поскольку Жерар находился на тропинке, бежавшей вдоль Эрменонвильского леса и заканчивавшейся в Луази, а к тропинке прилегали заросли дрока и розового вереска, он лег среди вереска и стал ждать восхода солнца.
Жерар был одним из тех поэтов, которые не только в своих стихах, но и в действительности любят устремлять взор на бездонный небосвод и наблюдать за тем, как медленно спадает темное покрывало ночи и меркнут одна за другой звезды в молочном свете утра. Так что он и не думал спать, весь отдавшись этому зрелищу, приводящему в восторг мечтателей и в отчаяние мыслителей, ведь мечтателям, чтобы наслаждаться, нужно всего лишь созерцать, а мыслителям, чтобы объяснить, нужно вначале понять.
Когда последняя утренняя звезда гаснет в первых лучах солнца, Жерар встает, шагает еще минут сорок пять и, наконец, подходит к деревне, которая в памяти видится ему сплошь увитой виноградными лозами и украшенной гирляндами роз.