Дверь дома Сильвии не заперта; никого не встретив, он входит, поднимается к ней в комнату и застает ее за плетением кружев. Разыгрывается сцена из «Дафниса и Хлои», в которой Жерар рассказывает юной поселянке, внимающей ему крайне удивленно, о своем ночном путешествии, о чувствах, охвативших его среди бескрайнего леса, о своем восторге перед лицом рассеивающейся тьмы и нарождающегося дня.
— Вы устали? — спрашивает девушка, когда он закончил.
— Ничуть, — отвечает Жерар.
— Что ж, раз вы не устали, я заставлю вас побегать еще: мы пойдем в Отис навестить мою старую тетушку.
Отис! Да ради одного названия этой деревни Жерар побывал бы там. Отис! Разве при этих звуках не чудится селение, белеющее под прекрасным небом Греции, между Пиреем и Саламином?
И вот два прелестных ребенка отправляются в путь; словно Дафнис и Хлоя, носятся они по берегам Кефиса… да нет, Тевы, по лугам, пестреющим маргаритками и лютиками. Выйдя из леса, они попадают на поле, сплошь усеянное пурпурной наперстянкой, колокольчики которой колышутся на ветру, роняя жемчужные капли росы.
Девушка рвет цветы охапками.
— Что вы собираетесь с ними делать? — спрашивает Жерар, уже искушенный в ботанике и знающий, какой яд можно извлекать из этих ярких цветов.
— Это для тетушки, — отвечает Сильвия, — вы не представляете себе, как она будет радоваться, поставив эти красивые цветы у себя в комнате.
Они пересекают небольшую равнину, а затем, увидев, что вдали замаячил острый шпиль колокольни Отиса, пускаются бегом, чтобы побыстрее туда добраться.
«Тетушка Сильвии, — рассказывает Жерар, — обитала в небольшой хижине, сложенной из неровных кусков песчаника и сверху донизу увитой хмелем и диким виноградом; она жила одна, питаясь тем, что давал ей клочок земли, который после смерти мужа ей помогали обрабатывать односельчане. Когда племянница вошла в дом, там словно занялся пожар!»[78]
— Добрый день, тетушка! Ваши детки пришли, и они умирают с голоду!
(Повторяю, дорогая сестра, я цитирую по памяти; так что не сердитесь на меня, если я заменяю отдельные слова другими.)
— А это вам, тетушка!
И Сильвия вручает ей охапку цветов; тетушка целует племянницу.
— А кто этот парень? — спрашивает она.
— Мой ухажер, — храбро отвечает Сильвия.
Жерар в свой черед целует тетушку.
— А он хорош собою, — произносит старушка. — К тому же блондин!
И она вздыхает; возможно, на другом горизонте ее жизни тоже промелькнул какой-то блондин.
— Правда, у него красивые волосы? — спрашивает Сильвия.
Тетушка покачала головой.
— Это быстро проходит, — говорит она.
И действительно, спустя пятнадцать лет, со времени первого приступа душевной болезни, у Жерара начали выпадать волосы!
На столе появляются молоко, лесная земляника, вишни из сада, яйца из курятника — на скорую руку накрытый завтрак, который, благодаря художественному мастерству Жерара, одаренного им в высшей степени, вы видите так, словно он изображен на полотне Мириса.
Сильвия хочет сделать омлет, но тетушка противится.
— И не вздумай дотрагиваться до сковороды и печки! Вот еще! Портить милые пальчики, которые плетут кружева прекраснее, что в Шантийи! Ты мне их дарила, а уж я-то знаю толк в кружевах.
— А кстати, тетушка! Нет ли у вас кусков старинных кружев? Они бы послужили мне в качестве образца.
— Посмотри наверху в комоде, там, наверное, есть.
— Тогда дайте мне ключи.
— Что за новости! Ящики не заперты.
— Но один, тетушка, всегда на запоре.
Сильвия берет связку ключей и стрелой взлетает по лестнице; Жерар идет следом, но, вероятно, помедленнее; видеть, как юная девушка, опережая тебя, взбегает по лестнице, такое волшебство!
Сильвии эта комната хорошо известна, а вот для Жерара все здесь в новинку. Вначале его внимание привлекает портрет в золоченой овальной рамке, висящий над изголовьем кровати; на портрете, написанном в добрые старые времена, изображен улыбающийся молодой человек с черными глазами и алыми губами. Он в егерском мундире дома Конде; его поза с намеком на воинственность, его румяное приветливое лицо, его чистый лоб под напудренными волосами придавали яркость этой пастели, скорее всего вполне заурядной, насыщая ее обаянием молодости и простодушия; какой-нибудь средней руки живописец, приглашенный на княжескую охоту, старательно портретировал, насколько это было в его силах, молодого егеря, равно как и его юную супругу, чей висевший рядом портрет, в такой же овальной рамке, изображал прелестную, лукавую, стройную молодую женщину в открытом корсаже с несколькими рядами лент, которая, вздернув личико, дразнит птичку, сидящую у нее на пальце.
Меж тем это была та самая добрая старушка, что стряпала теперь, сгорбившись над пылающим очагом.
Это тотчас же наводит нашего мечтателя на мысль о феях из театра Фюнамбюль, которые под морщинами масок прячут свои прелестные лица, открывая их лишь в конце представления, когда на сцене внезапно появляется храм Амура с его вращающимся солнцем, рассыпающим кругом волшебные огни!
И весь во власти этой иллюзии он восклицает:
— Ах, милая тетушка, как же вы были красивы!
— А я разве хуже? — спрашивает Сильвия.
Жерар поворачивается к ней и ахает от удивления: девушка открыла ящик, обычно крепко-накрепко запертый, обнаружила там свадебное платье своей тетушки, то самое, что на портрете, и тут же натянула его на себя. Она подзывает Жерара и велит ему застегнуть платье на крючки.
— Ну что, — спрашивает она, — не кажется ли вам, что я похожа на старую фею?
— На вечно юную волшебную фею, — отвечает Жерар, а затем добавляет: — Не хватает только пудры.
— Ладно, сейчас найдем, — произносит Сильвия.
Есть возраст, когда ты не сомневаешься ни в чем, и вполне обоснованно, ибо это тот возраст, когда Бог дает тебе все, что ты у него просишь.
Сильвия принимается искать пудру, и, отыскивая в том же самом ящике, словно в кошельке Фортуната, пудру, находит там не только коробочку с пудрой, но и баночку с румянами, перламутровый веер, пару зеленорозовых туфелек без задника, янтарное ожерелье, а сверх того кое-что получше: свадебный наряд егеря!
И, пока она натягивает шелковые чулки с вишневыми стрелками, наносит румяна на свое свеженькое личико, куда более яркое, чем любые румяна, и застегивает пряжки с поддельными бриллиантами, Жерар надевает короткие штаны, жилет, куртку и чулки егеря. Он взбивает шевелюру, чуть присыпает ее пудрой и кокетливо завязывает кружевной галстук.
В тот момент, когда старушка кричит снизу: «Спускайтесь поскорее, детки!», он уже готов взять Сильвию под руку.
Обворожительные молодые люди, бок о бок, спускаются вниз по лестнице, которая скрипит под их ногами.
Тетушка оборачивается и восклицает:
— Ой, детки мои!
И принимается плакать, а затем улыбаться сквозь слезы.
Это образ ее юности предстал перед ней, спустившись по лестнице прошлого.
Чарующее и жестокое зрелище!
Скажите, возлюбленная сестра, знаете ли вы что-нибудь, помимо «Деревенской помолвки» Грёза, столь же чистое, как эта сцена?
И как подумаешь, что рука, изобразившая ее, сама завязала роковой узел, которому предстояло опустить завесу смерти на глаза, обладавшие способностью улавливать очарование мира.
Ах, сестра, какую трудную обязанность возложили вы на меня, и сколько моих личных горестей вспомнятся мне, по мере того как я буду вспоминать о горестях несчастного Жерара!
III
С Жераром меня познакомил в 1833 году Теофиль Готье, который был его другом, а вернее, его Пиладом; невозможно вообразить нечто более отличное друг от друга, чем характеры двух этих поэтов, нечто более настоящее и постоянное, чем их дружба. Теофиль — скептик, не верящий ни во что, без конца высмеивающий других и иронизирующий над собой, поэт, интересующийся формой, а не глубиной, уделяющий больше внимания колористике, нежели чувствам, работающий над словом так, как китаец работает над веером или шкатулкой. Жерар — мечтатель, верящий в Бога, исполненный доброжелательства к другим, готовый по любому поводу открыть свою душу, похожий на тех древних галлов, наших предков, которые в час битвы сбрасывали с себя доспехи и, оставив на теле лишь ожерелье и браслеты, с одним мечом в руках вступали в бой.
С Теофилем я познакомился у Гюго. Помнится, Гюго жил тогда на втором этаже дома № 8 на Королевской площади, а Теофиль Готье — на втором этаже соседнего углового дома. Из памяти у меня не уходит нечто вроде клетки у окна, сделанной его собственными руками: сидя в ней, он наслаждался свежим воздухом и солнечным светом, заодно сочиняя свои очаровательные безделки, которые, по словам Горация, так трудно сочинить и которые сам Гораций сочинял, прогуливаясь по Форуму.
Среди бородачей из круга богемы, которых так точно рисует г-жа Гюго в своей книге «Виктор Гюго в изображении одного из свидетелей его жизни», Теофиль Готье блистал вовсе не бородой; в ту пору он носил лишь едва пробивавшиеся усики, но зато на голове у него была огромная копна волос, и на этой копне волос, ниспадавших до середины спины, всегда красовалась шляпа с тульей высотой в десять сантиметров и полями шириной в двадцать сантиметров; на груди его сиял ярко-вишневый жилет, застегнутый на манер камзола и выглядывавший то ли из-под куртки с короткими фалдами, то ли из-под редингота — короче, из-под чего-то причудливого, безымянного, странного по форме и не относящегося ни к одной из прошлых эпох — ни к монархии, ни к Республике, ни к Империи; светлые панталоны, почти всегда зеленовато-серые или розовые, дополняли этот наряд, заставлявший буржуа вздрагивать, а классиков доводивший до нервных судорог.
Жерар, безбородый, как и его друг, напротив, волосы носил обычной длины, одевался крайне просто, словно больше всего боялся чем-то выделиться, всегда избегал того шума и того света, навстречу которым смело шел Теофиль, и его нежная, почти робкая улыбка как будто говорила каждому встречному: