Госпожа Лафарж. Новые воспоминания — страница 45 из 72

И вот однажды, принеся с собой, как всегда, ноты, Мейербер попросил меня сочинить рождественскую песенку из трех куплетов, каждый из которых должен был завершаться двустишием:

Молись за нас, дитя Иисус,

Моли Святую Деву.

Я на минуту задумался, а затем сказал ему:

— Друг мой, это невозможно.

— Невозможно сочинить рождественскую песенку из трех куплетов?

— Дело не в трех куплетах, я напишу вам, если пожелаете, и пятьдесят, но они не будут завершаться словами «Дитя Иисус» и «Святую Деву».

— Это почему?

— Потому что к «Святой Деве» можно подобрать лишь пару рифм, а сочинить три куплета с двумя рифмами нельзя.

— А мне безразлично, будут куплеты зарифмованы или нет!

— Вам, может быть, и безразлично, а вот мне нет.

— Почему?

— Потому что вы музыкант, а я поэт; ради вас я готов поступиться своим самолюбием, но не своими умственными способностями; в моих силах сочинить вам два куплета, но никак не три!

Я взял перо и написал:

«Молись за нас, дитя Иисус,

Моли Святую Деву;

Не поддаваться я клянусь

Ни жадности, ни гневу;

Молись за нас, дитя Иисус,

Моли Святую Деву.

Не поддаваться я клянусь

Ни жадности, ни гневу.

Куплю свечу и помолюсь

Ее святому чреву;

Молись за нас дитя Иисус,

Моли Святую Деву».[81]

Закончив, я передал листок со стихами Мейерберу.

— Что ж, превосходно, — промолвил он. — А теперь сочините третий!

— Но я же сказал вам, дорогой друг, что это невозможно.

— Жаль, потому что мне позарез нужны три куплета.

— Ничего не поделаешь, обойдетесь двумя; вы же знаете пословицу: самая красивая девушка может дать лишь то, что имеет.

— Если у меня не будет трех куплетов, я предпочту отказаться от этого замысла.

— Дело ваше.

— И вы напишите для меня другое либретто.

— Нет уж, хватит!

— Выходит, вы не дорожите сотрудничеством со мной?!

— Дорогой друг, я дорожу нашим сотрудничеством не больше, чем дорожите им вы!

— Однако вы знаете, что я не с каждым соглашаюсь работать.

— Я тоже не с каждым.

— Стало быть, вы добиваетесь разрыва?

— Я добиваюсь лишь взаимного уважения.

— Досадно, дорогой Дюма, что я не удержал Скриба.

— Верните его; можете быть уверены, что он непременно отыщется!

— Пожалуй, последую вашему совету.

— Последуйте; всем будет от этого лучше, особенно мне.

— Стало быть, дорогой Дюма, вы отказываетесь заработать вместе со мной пятьдесят тысяч франков?

— Я заработаю их один, дорогой Мейербер.

— Это ваше последнее слово?

— Предпоследнее.

— А последнее?

— До свидания.

Я удалился в соседнюю комнату, предоставив Мейерберу полную свободу выбора — уйти или остаться.

Спустя десять минут я вернулся: Мейербер ушел.

Вечером, в условленный час, Жерар вернулся. Бедняга был бледен и тяжело дышал; казалось, что из его впалой грудной клетки доносится биение сердца.

— Ну что? — спросил он.

Удрученный тем, что вынужден огорчить его, я ответил:

— С этой стороны помощи ждать не стоит.

— Почему?

— Потому что я поссорился с Мейербером.

— Надолго?

— Навсегда.

— О Господи!

И, совершенно подавленный, Жерар рухнул в кресло.

Я подошел к нему и, взяв его за руку, произнес:

— Послушайте, не стоит об этом жалеть, поверьте мне.

— Но, друг мой, это была моя единственная надежда.

— Тем не менее вы знаете, как работает Мейербер: он ставит одну оперу в десять лет. Если бы я с ним не поссорился, моя опера увидела бы сцену лет через десять, и даже если предположить — а это весьма сомнительно! — что он соблаговолит написать партитуру для Комической оперы или согласится посодействовать переходу Женни Колон в Королевскую оперу, наши планы все равно отложились бы лет на двадцать, к тысяча восемьсот пятьдесят пятому или тысяча восемьсот пятьдесят шестому году. Как вы понимаете, милый Жерар, к тому времени прекрасные белокурые волосы нашей царицы Савской уже поседеют, ну а вы, поскольку у вас уже и так начали выпадать волосы, станете совершенно лысым; так что вам лучше всего примириться с этой небольшой неудачей.

— Сразу видно, что вы не влюблены!

— Как бы вы ни были влюблены в нее сегодня, вы не будете любить ее так же через двадцать лет.

— Буду, и еще сильнее!

— Браво! Друг мой, вы ведь знаете басню Лафонтена, вы знаете ее лучше, чем я, поскольку вы знаете вообще все; называется она «Крестьянин, король и осел». Крестьянин судится с королем по поводу своего осла и просит десять лет отсрочки. «А что ты сделаешь через десять лет?» — спрашивает крестьянина один из его друзей. «Да за десять лет, — отвечает он, — кто-то из нас — либо король, либо осел, либо я — умрет!» У нас же с вами, Жерар, целых двадцать лет, а не десять, так что шансов умереть в два раза больше!

— Если умру я, для нее это никаким несчастьем не станет, поскольку она меня не знает, а вот если умрет она, для меня это будет великой бедой!

— Бедой для вас?

— Да; не имея более надежды, я сойду с ума.

Он произнес эти слова так спокойно, но одновременно таким уверенным тоном, что мне почудилось, будто по лицу его промелькнула тень той черной птицы, какую зовут безумием.

— Послушайте, Жерар, я могу предложить вам нечто более простое, — сказал я. — Директор Комической оперы попросил меня сочинить поэтическое либретто, музыку к которому предлагает написать Монпу. Монпу — настоящий труженик, через три месяца он закончит партитуру; мы с вами напишем либретто за две недели, так что не пройдет и четырех месяцев, как я введу вас в святилище и подведу к ногам вашего божества.

— Ах, дорогой Дюма, вы спасаете мне жизнь! А когда мы примемся за либретто?

— Как только я окажусь в тюрьме.

— Как это вы окажетесь в тюрьме?

— Дело в том, что мне предстоит отбыть в тюремном заключении сорок восемь дней, и я обещал Монпу написать для него либретто, когда буду находиться под арестом.

— А когда вам надо оказаться под арестом?

— Да когда вам будет угодно!

— Когда мне будет угодно? Раз так, немедленно!

— Ну что ж, друг мой, бегите к Монпу; вы ведь знакомы с ним, не так ли?

— Еще бы я не был знаком с Монпу!

— Попросите его добиться для меня отдельной камеры, где мы могли бы спокойно работать, и, как только у него это получится, пусть меня возьмут под арест.

— Больше ему никаких наставлений давать не надо? — Никаких.

— Бегу!

— Бегите!

И Жерар, вне себя от радости, бегом бросился из дома.

IV

Мне бы не хотелось, возлюбленная сестра, чтобы вы и долее подозревали, будто причиной сорока восьми дней тюремного заключения, предоставленных мною в распоряжение Жерара, было одно из тех преступлений или правонарушений, вследствие которых считают необходимым отделить человека от общества других людей.

Нет, просто я был строптивым гражданином, способным наотрез отказаться нести караул и смертельно оскорбить старшего по званию.

Тем не менее службу в городском ополчении я начал с большим воодушевлением. На третий день после Июльской революции, увидев, как мой друг Леон Пилле в великолепном мундире разгуливает по площади Карусели, я поинтересовался у него адресом портного и заказал себе точно такую же форму; пару дней спустя, отправившись по приказу генерала Лафайета с миссией в Вандею, я надел свою новую форму; однако трехцветные эмблемы еще не были особенно популярны ни в Морбиане, ни в Нижнем Пуату, ни в Ле-Мене; две ружейные пули, выпущенные в мою сторону поверх живой изгороди, послужили мне предупреждением. Опасаясь, как бы третья пуля не покончила со мной, я положил мундир в дорожную сумку и, уже в обычном штатском платье, продолжил выполнять свою миссию. Через два месяца я вернулся в Париж, доложил генералу Лафайету о выполнении задания и вступил в артиллерийский корпус национальной гвардии Парижа.

Карьеру я сделал почти так же быстро, как мой отец, который в 1791 году еще имел чин сержанта, а в 1793 году уже был генералом и командующим армией. К концу шестого месяца я стал лейтенантом, к концу девятого — капитаном.

В то время об артиллерии национальной гвардии ходило много разговоров, и, признаться, преданностью правительству короля Луи Филиппа она не отличалась. В итоге, взвесив судьбы артиллерии на весах своей мудрости, 1 января 1831 года король Луи Филипп издал указ, которым она была расформирована.

Накануне состоялось собрание офицеров-артиллеристов, имевшее целью решить, идти ли им поздравлять короля с Новым годом, как это полагалось; поскольку не идти означало без всякой пользы поставить себя под подозрение, решено было пойти.

Сбор был назначен на девять часов утра 1 января 1831 года во дворе Пале-Рояля.

На том мы и расстались.

Уже не помню по какой причине, но 1 января я встал с постели позднее обычного. Короче, взглянув на часы, я понял, что времени у меня в обрез, ровно на то, чтобы одеться и добраться до Пале-Рояля.

Сбор, напомню, происходил во дворе Пале-Рояля.

Двор был заполнен офицерами всех родов войск, но тщетно высматривал я среди них хоть одного в мундире артиллериста.

Бросив взгляд на дворцовые часы, показывавшие уже четверть десятого, я подумал, что артиллеристы прошли первыми и мне удастся догнать их либо на лестнице, либо в покоях.

Я быстро поднялся по парадной лестнице и вошел в главный зал, но артиллеристов там не было и в помине.

Впрочем, если бы меня меньше заботило мое опоздание, я мог бы заметить, как все удивленно смотрят на меня; однако вследствие этой озабоченности я вообще ничего не замечал, хотя и обратил внимание, что офицеры, стоявшие группой при входе в зал, где находился король, шарахнулись в разные стороны, стоило мне оказаться среди них, и вокруг меня мгновенно образовалось свободное пространство, как если бы возникло подозрение, что я принес с собой холеру, о которой в Париже уже начали поговаривать.