Госпожа Лафарж. Новые воспоминания — страница 48 из 72

Женни бросилась мне на шею, почти не обратив внимания на Жерара.

— Ах, вы так добры, — промолвила она, — мне сказали, что вы написали оперу, где есть роль для меня.

— Вы думаете, что за это стоит благодарить, милая Женни?

— Конечно!

— В таком случае благодарить надо не меня, а моего друга Жерара, который, надеюсь, рано или поздно станет и вашим другом, но покамест умирает от желания быть для вас чем-то большим.

На лице Жерара сменялись все цвета радуги.

— По правде сказать, — произнесла Женни, — лишь этому человеку удается говорить подобные непристойности так, как если бы речь шла о чем-то совершенно невинном.

И, шлепнув меня по щеке своей розовой ручкой, она спросила:

— Стало быть, этот господин ваш соавтор?

— Он? Да что вы, это я его соавтор. Ах, милая Женни, — со вздохом продолжил я, — как прекрасна любовь, когда человек по-настоящему влюблен! Вот один Жерар — самый большой лентяй на свете, самый безалаберный человек из всех моих знакомых, который, назначив свидание на полдень, лишь в половине первого замечает, что он находится в часе хода от того места, где его ждут, и который, словно оракул Додоны, записывает свои откровения на дубовых листьях, уносимых и рассеиваемых любым порывом ветра; а вот другой Жерар, который, как все, записывает свои мысли на обычной бумаге, на свидания приходит за час до назначенного времени и за две недели выполняет ту работу, на какую я отвел ему месяц. И знаете, ради чего такая перемена? Да все ради того, чтобы увидеть вас на две недели раньше и сказать вам — а вернее, услышать, как я скажу вам это от его имени, поскольку сам он ни за что не осмелится признаться в этом, — сказать вам, что любит вас. А теперь, раз все сказано, сообщаю: бумажный сверток, торчащий из его кармана, это рукопись пьесы; там есть для вас восхитительная роль, для которой Монпу уже написал музыку. Я оставляю Жерара с вами. Он прочтет вам пьесу. Будьте благоразумны, не пугайте его, не перехватите через край, отряхая перед ним брызги пламени, низвергающиеся с ваших волос, и жемчуга, струящиеся из ваших уст, — короче, станьте простой смертной, хоть вы и та, кого я всегда звал богиней Утренней зари, а он зовет царицей Никавлой, дочерью химьяритов. Подумайте о том, что не всегда у ваших ног будет поэт, способный сказать вам на пяти языках — греческом, латинском, немецком, арабском и персидском — «я люблю вас», но не осмеливающийся сказать вам это по-французски. Короче, пусть мне не придется застать его в полном отчаянии, когда через две-три недели я приду на репетиции. На этом, прекрасная богиня Утренней зари, я вас покидаю, умоляя озарить задумчивое чело вашего обожателя одним из ваших самых нежных лучей.

И, в самом деле, я удалился, договорив эти последние слова, которым тщетно пытался придать как можно большую поэтичность, убедительность и завершенность.

Женни последовала за мной в прихожую и, схватив меня за руку, промолвила:

— Вы с ума сошли! Оставить меня наедине с мужчиной, которого я не знаю? Что мне делать? Что ему говорить?

— Что вам делать?..

— Да, что, по-вашему, мне делать?

— Вернувшись, вы застанете его на коленях; поднимите его с присущей вам чарующей грацией, усадите на диван, а сами садитесь рядом.

— И что я ему скажу?

— Скажете, что вы не поверили ни одному моему слову, и тогда у него появится прекрасная возможность повторить вам все это лично, которой он воспользуется, если только окончательно не потерял голову.

— Но я же не люблю этого господина!

— Вот это никоим образом меня не касается, я никогда не предвосхищаю будущее. Я сделал то, что обещал, а дальше будь что будет.

И я ушел.

Не знаю, что происходило на этом первом свидании, но готов поручиться, что все было вполне пристойно. Тем не менее Жерар повторил мне последние слова, которые произнесла прекрасная Сильвия, расставаясь с ним:

— Вы просто сумасшедший, но приходите ко мне снова.

И она добавила, вздохнув:

— Мне никогда не удавалось найти человека, который был бы способен любить меня!

Увы, я никогда не встречал женщину, которая в начале наших отношений не говорила бы мне то же самое!

Через две недели, как и было сказано, я начал руководить репетициями.

Жерар по-прежнему оставался в роли созерцательного влюбленного.

Опера была поставлена восхитительно и, что случается редко, с величайшей заботой о бутафории. Шолле, превосходный актер и совершенно особенный певец, исполнял роль Пикильо; Женни Колон, очаровательная актриса и певица с кристально-чистым голосом, исполняла роль Сильвии. Монпу призвал на помощь себе все фантазии своего воображения, едва ли не самого изобретательного из всех, какие мне доводилось знавать: он всегда применялся к сюжету, имитируя музыку Испании, когда это было нужно, и Германии, если это требовалось, то есть работая в двух совершенно различных мелодических системах; когда он перекладывал на музыку поэзию Гюго и Мюссе, ноты настолько соответствовали словам, что казалось, будто Гюго и Мюссе сами сочинили музыку к своим стихотворениям; он заставлял все, даже прозу Ламенне, даже «Слово верующего», подчиняться своим ритмам, таким страстным и таким напевным; при всем том он оставался добрым товарищем, дружелюбным, отзывчивым, всегда веселым, всегда занятым делом, всегда готовым напеть свои мелодии, которые напевал тихим и хрипловатым голосом так, как никому не удавалось это делать. Кстати говоря, все его мелодии, ставшие популярными, возможно даже слишком популярными, продолжают звучать и сейчас. Кто не знает «Гастибелсу», «Андалуску» и «Addio Teresa»?[82]

Еще и сегодня, то есть двадцать лет спустя после появления на сцене «Пикильо», Поншар если и поет что-либо в гостиных, пуская в ход остатки своего гибкого голоса, так именно каватину «Испания, о дивная страна» из этой оперы; и порой, когда я возвращаюсь домой поздно ночью, мне случается слышать, как какой-нибудь припозднившийся виртуоз-простолюдин с любовью распевает, обращаясь к звездам, чудесную арию «Прощай, корабль мой милый» из «Двух королев».

Какого выдающегося композитора имели бы мы в лице Монпу, если бы полностью раскрылось его дарование, но он тоже покинул нас молодым и тоже своими руками лишил себя жизни!

И ответственность за это должен взять на себя тот, кто довел его до смерти.

Монпу имел неосторожность подписать договор, согласно которому он взял на себя обязательство сдать партитуру строго к назначенному сроку; исполнение этого обязательства обеспечивалось огромной неустойкой, которую Монпу был не в состоянии выплатить.

Словно запыхавшийся должник, за которым гонятся судебные приставы, Монпу стал просить об отсрочке, но получил отказ. Коммерческий суд предложил отсрочку в двадцать пять дней, но и в них ему было отказано; время исполнения обязательства приближалось, так что закончить партитуру следовало к сроку; Монпу работал, перестав отделять дни от ночи, но наступал момент, когда безжалостный сон смыкал ему веки. Он пытался бороться со сном при помощи возбуждающих средств, пил, как утверждают, по три-четыре чашки кофе за ночь; в итоге у него началось воспаление желудка и кишок, и он не дожил даже до того возраста, в каком предстояло умереть Жерару.

Но как случилось, что после смерти этого выдающегося мелодиста ни одному театральному директору не пришла в голову мысль использовать ту или иную из его партитур? По правде сказать, это не только неблагодарно, но и жестоко!

Опера «Пикильо» имела довольно умеренный успех и денег принесла ее авторам немного; это не имело большого значения для меня, поскольку мои комедии и драмы были в репертуаре почти всех театров Парижа, но совсем иначе обстояло дело с Жераром, впервые выступившим на театральном поприще. Быстро растратив на букеты и венки две или три тысячи франков, составлявшие его часть авторского гонорара за «Пикильо», бедняга пришел ко мне.

При виде его кроткого лица, печального и одновременно просветленного, и его улыбающихся глаз, наполненных слезами, я начал с вопроса:

— Как ваши любовные дела?

Он пожал плечами и промолвил:

— Сейчас увидите.

С этими словами он вытащил из кармана целый ворох бумажных листков, явно вырванных из записных книжек различного размера; на одних были стихи, на других — записи отдельных мыслей, которые Жерар мог вложить в любое из тех сочинений, над какими он работал, ибо, хотя все эти мысли проистекали из его сердца и отвечали его минутному душевному состоянию, они вполне могли считаться обобщенными суждениями.

Отыскав нужный листок, явно содержавший ответ на мой вопрос, он прочел:


«Для людей, по натуре мечтательных, нет ничего опаснее, чем непритворная любовь к женщине из мира театра; это постоянная ложь, болезненный сон, безумное наваждение. Вся жизнь оказывается прикована к несбыточной мечте, сохранить которую на стадии желания и влечения было бы счастьем, но которая рассеивается, как только вы хотите прикоснуться к вашему кумиру».[83]


Я тщетно давил на него, он не пожелал сказать мне более ни слова.

Пятнадцать лет спустя Женни Колон, эта чересчур стремительная призрачная тень, в свой черед умерла! Возвратившись ко мне в состоянии безумия, побудившего его перелезть через стену клиники доктора Бланша, Жерар, по-прежнему бредивший прекрасной царицей Савской и ее любовной связью с Соломоном, нашел, по его словам, заклинание, подчинявшее демонов, а точнее джиннов, царю Иерусалима, и пришел поделиться со мной своей тайной; произнесенное нами, это заклинание дало бы нам обоим власть над небесами и адом.

Битый час прошел в подобных бредовых фантазиях, и за это время Жерару удалось явить моему мысленному взору больше сказочных миражей, чем если бы он страницу за страницей перелистал передо мной все десять томов «Тысячи и одной ночи». В минуты безумия, овладевавшего им, его вечная греза становилась для него реальностью; в такие моменты он обладал всеми сокровищами халифов, карманы его были набиты жемчугами, рубинами и бриллиантами. Он выкладывал их на мой стол — то были простые камешки разного цвета и разной формы, не менее ценные в его глазах, чем алмазы Санси или Регент, и я решусь сказать, что эти часы безумия, когда он располагал сокровищами Басры и Багдада, когда принимал своих друзей, усадив их на персидских коврах в караван-сарае с ажурными стенами, окрашенными в тысячи цветов, когда подавал им кофе без сахара в серебряных филигранных финьянах и шербет и мороженое в японских фарфоровых чашках, были самыми счастливыми часами его жизни.