Госпожа Лафарж. Новые воспоминания — страница 52 из 72

Затем я перешел в соседнюю комнату, машинально съел несколько кусочков хлеба и выпил стакан вина. Горе, как и некоторые болезни, делает безвкусной пищу, которую мы едим.

Приближалась полночь. Я погасил все свечи и, оставшись в полной темноте, бросился в кресло и устремил глаза на дверь спальни, где лежала мама.

Одному Богу известно, с каким пылом молил я его позволить святому призраку прийти ко мне! Пробило двенадцать.

Дверь оставалась закрытой. В комнате не слышалось ни малейшего звука, не ощущалось ни малейшего дуновения. Мало-помалу за окном стих шум экипажей; я почувствовал, как мною овладевает общее оцепенение, ставшее последствием усталости и пролитых слез. Не став бороться с этой дремой, я отдался сну. Быть может, я увижу маму во сне? Но нет, я ничего не увидел и с первыми лучами солнца открыл глаза.

Увы! С того дня вера моя угасла, и те крохи сомнения, что у меня еще оставались, низвергнулись в пучину отрицания, ведь если после нашей смерти от нас действительно оставалось бы нечто, то мама, которую я так заклинал появиться, непременно пришла бы ко мне.

Стало быть, смерть — это прощание навеки.

По мере того как становишься старше, все чаше заботит мысль: вот ты был и вот тебя больше нет! Только что ты был способен видеть, слышать, чувствовать, думать, радоваться, страдать — и вдруг становишься всего лишь безжизненной материей, человеческим прахом, то есть кучкой разрозненных атомов! Ничего до, ничего после, и памяти о том, что было в течение жизни, не больше, чем воспоминаний о том, что было до колыбели! Свет, более или менее сильный, более или менее яркий, видимый лишь живым, неведом и невидим тому, кем были вы и кто с факелом или с пучком соломы в руках зажег этот маяк!

Вечность небытия, до нашего рождения, не имела для нас никакого значения! Мы не осознавали ее, поскольку сами тогда не существовали; но войти в жизнь, ощутить бег времени и утратить надежду на вечность! Это ужаснее еще и потому, что чем больше сердце, тем честолюбивее ум.

В чем же тогда награда гению, если, после того как при жизни его гнали, преследовали и осыпали оскорблениями, он не видит даже алтарей, воздвигнутых ему после его смерти!

Бедный нищенствующий Гомер вполне заслужил то высшее подаяние, какое даровал ему Всевышний: сознание собственного бессмертия.

* * *

Я вернулся в комнату умершей; догорающие свечи в свой черед пребывали в агонии: они потрескивали, мерцали, затем, казалось погаснув, снова оживали, как если бы даже эти неодушевленные предметы обладали сознанием и страшились небытия.

Первым, кого я увидел, стал врач. Он не был свидетелем смерти, но, узнав, что мама умерла, пришел удостовериться в этом лично, дабы составленное им заключение о смерти отвечало всем правилам.

Стоило мне увидеть его, и слезы, почти высохшие, снова потекли у меня из глаз; даже самая острая боль имеет перерывы, даже самая сильная натура не выдержит, если плакать неделю подряд: это прекрасно знала античность, обратившая в источник Библиду, Пирену и Ютурну.

Раздумывать о месте погребения нужды не было: мама всегда выражала желание быть похороненной в Виллер-Котре, на нашем семейном участке кладбища; именно там покоятся ее отец, ее мать и мой собственный отец.

Требовалось лишь получить разрешение в полиции, только и всего.

Врач взял это на себя.

Мы условились, что сестра выедет первой и возьмет на себя все заботы о погребении, а я буду сопровождать тело мамы, которое повезут в карете, поскольку железной дороги в Виллер-Котре тогда еще не было.

Я избавляю вас, возлюбленная сестра, от описания множества горестей, порожденных теми заботами, с какими приходилось справляться в те скорбные дни; поскольку я упорно продолжал оставался в доме, где лежала покойная, ни одна из этих горестей не миновала меня, начиная от зрелища женщины, пришедшей шить саван, и заканчивая видом столяра, принесшего гроб.

Вторую ночь, как и первую, я провел в соседней комнате. Утром 3 августа к дому должна была приехать погребальная карета.

Она остановилась у двери в восемь часов, в нее перенесли гроб, от которого я оказался отделен лишь перегородкой, и мы двинулись в путь.

Особая печаль, испытанная мною тогда, причем едва ли не самая острая, поскольку к ней примешивалось неуместное физическое ощущение, но, возможно, именно поэтому с ней не удавалось справиться, была вызвана толчками, подбрасывавшими карету на ухабистой мощеной дороге, по которой мы катили: мне казалось, что мама, лежа в гробу, чувствует каждый из этих толчков.

У нас ушло девять часов на то, чтобы проделать восемнадцать льё; извозчики лишь один раз, в Даммартене, сменили лошадей. По той дороге я знал чуть ли не всех, так что каждый раз мне приходилось повторять свой горестный рассказ, и каждый такой рассказ становился чем-то вроде очередного кровопускания, хотя истекал я не кровью, а слезами.

Около пяти часов вечера показался Виллер-Котре; нас уже ждали, и полгорода собралось у начала улицы; среди двух тысяч четырехсот жителей, составляющих население этого небольшого города, где я родился, не было ни одного, кто не питал бы к нам дружбы; женщины были в черном, мужчины надели траурные повязки на рукава.

Моя сестра находилась среди других женщин.

У въезда в город карета остановилась; я вышел и бросился в объятия сестры; все кругом тянулись к моим рукам, чтобы пожать их, а несколько старушек, которым мама и я благотворили, целовали их.

Погребальная карета тронулась с места, направившись к церкви; все пошли следом; по пути траурный кортеж пополнялся теми, кто не вышел навстречу нам. Когда карета остановилась у паперти, вокруг нас собрался уже весь город.

Изнутри церковь была затянута черным крепом; нас ждали священники, хотя погребение должно было состояться лишь на следующий день: выказывая благочестивую предупредительность, они хотели, чтобы внесение покойницы в церковь непременно сопровождалось молитвами.

Гроб поставили на возвышение и положили на него погребальное покрывало. О, с того дня прошло семнадцать лет, но ни одна подробность, даже — не скажу несущественная, в подобные часы не бывает несущественных подробностей — так вот, ни одна подробность, даже самая мелкая, не исчезла из моей памяти.

Когда в церкви вновь воцарилась тишина, я попрощался со всеми своими добрыми друзьями, попросив их прийти на другой день, и, сославшись на то, что мне надо побыть одному, ушел.

Мне хотелось посетить кладбище.

Немного есть на свете кладбищ столь же живописных, как кладбище в Виллер-Котре; городок расположен посреди огромного леса, что дает возможность раздобыть для могил деревья любого вида; еще издали глазам открывается роща с разноцветной листвой; видя игру света на всех этих кронах, слыша веселый щебет птиц, порхающих с ветки на ветку, поневоле начинаешь думать, что это парк какого-то замка, а не деревенское кладбище.

Участок, предназначенный для погребения членов нашей семьи, представляет собой большой прямоугольник, обозначенный шестью великолепными елями, которые были посажены после смерти моего отца. Тогда им было по тридцать лет и они уже были красивы; сегодня им по сорок восемь и они великолепны.

Подходя к этим елям, я всегда испытываю глубокое волнение: все самое святое для меня покоится здесь.

На сей раз я приближался к ним более смиренным и более поникшим, чем всегда, не решаясь смотреть и стремясь увидеть.

Рядом с каменной плитой, под которой покоится тело моего отца, была вырыта могила. Могильщик стоял в нескольких шагах от нее, опершись на заступ, словно его собрат по ремеслу из «Гамлета». Он только что закончил работу и, еще издали увидев меня, отошел в сторону.

Я остановился подле могилы: ах, горестная сладость слез, с каким темным вожделением я жаждал вкусить тебя!

Цветники на всех могилах содержались в полном порядке.

Кивком поблагодарив могильщика, которому было поручено следить за ними, я сорвал по цветку с каждого из этих цветников и бросил их на дно ямы.

В эту минуту внимание мое привлек длинный прямоугольник, обозначенный на земле там, где она явно была нетронутой; понимая, что это место закреплено для какой-то могилы, я окликнул могильщика и спросил его:

— А это что, дружище?

— Это место для вас, сударь, — ответил он. — На вашем семейном участке осталось три свободных места, и я подумал, что вам было бы приятно быть поближе к отцу и матери; даже если кто-либо из ваших родственников умрет раньше вас, можете быть спокойны, оно останется за вами.

Я жестом подозвал могильщика и, топнув по этой земле в знак того, что вступаю во владение ею, спросил его:

— Стало быть, договорились, и это место мое, так?

— Да, сударь.

Я достал из кармана луидор и протянул его могильщику.

— Выходит, сударь, — сказал он, поблагодарив меня кивком, — по-вашему, все сделано правильно?

— Да, дружище, но предусмотрел ли ты случай, что умрешь раньше меня?

— О, пусть это вас не беспокоит, сударь, все будет сказано моему преемнику!

Жестом я попросил его оставить меня одного; он удалился, вскинув заступ на плечо.

Прислонившись к надгробию отца, я долго смотрел сквозь слезы на эту зияющую яму, пустоту которой на другой день должен был заполнить гроб моей матери!..

VIII

Еще долго терзало меня это горе.

По возвращении в Париж, даже в самые загруженные работой часы, я вдруг ощущал странную пустоту в своей жизни, как если бы в сердце у меня разверзлась бездонная пучина. В первый миг я пытался понять причину этой тягостной боли, а затем стонал: «Мама! Мама!» и обливался слезами.

Подобные приступы охватывали меня где угодно — и когда я был в одиночестве, и когда находился в окружении людей, за обеденным столом; будучи в одиночестве, я давал волю слезам; находясь в окружении гостей, вставал из-за стола, уходил в свою комнату и плакал там.

Врач, которого эти приступы начали беспокоить, посоветовал мне отправиться в путешествие.