Для меня же она была лишь рамой.
И потому, к примеру, если бы в тот вечер, когда мы приехали в Гейдельберг, Жерару сказали: «В получасе ходьбы отсюда есть восхитительный пейзаж, похожий на изображение Аркадии, на картину Клода Лоррена», — он отправился бы созерцать этот пейзаж, предоставив мне одному идти к г-ну Видману.
Меня же никакое предложение, даже самое заманчивое, не могло бы отвлечь от намеченного визита.
Впрочем, предоставим самому Жерару возможность рассказать об этом визите, о котором я рассказал в другой книге.
«На краю города, последний дом по левой стороне», — сказали нам.
То есть на краю города Гейдельберга, жизнерадостного и туманного, обрамленного горами, омываемого Неккаром, заполненного студентами, кофейнями и пивными и славного своим изумительным полуразрушенным замком эпохи Ренессанса. Какая жалость! Настоящий туренский замок в швабской крепости! Однако его описание отложим на другой раз. Итак, повторяю: «На краю города, последний дом по левой стороне…» Насколько все это в немецком духе и романтично! И тем не менее все это подлинное…
А вот и дом доктора Видмана, его дом.
Не без волнения коснулись мы дверного молотка этого жилища, внешне по-особенному опрятного и веселого. Уличные ребятишки толпились у нас за спиной, но без всяких дурных намерений; в Париже нас уже закидали бы камнями. Мне и моему спутнику одновременно пришла на ум, заставив нас рассмеяться, известная история о некоем пресытившемся жизнью господине, который нанес похожий визит г-ну Сансону и с учтивым поклоном сказал ему:
— Сударь, я хотел бы, чтобы вы меня гильотинировали.
Сослагательная форма подобного глагола всегда казалась мне чрезвычайно забавной.
И вот мы настойчиво стучим в дверь палача, но нам не открывают. Какой отличный эпизод для одного из тех романов, какие были в моде несколько лет тому назад! Но время леденящих душу сочинений миновало, и пришли мы сюда совершенно бескорыстно, исключительно в интересах искусства и истины.
Минут через десять послышался шум подкованных каблуков, затем звук отодвигаемых один за другим засовов, и дверь приоткрылась. Совсем молодой мужчина, несколько приземистый, с романтичной наружностью, поинтересовался, что нам угодно, не предложив войти. Мы сказали ему, что, будучи писателями, собираем сведения о Карле Занде. Тогда он распахнул перед нами дверь, провел нас в очень светлую комнату первого этажа, попросив немного подождать, а сам, возвратившись к массивной входной двери, старательно закрыл ее.
Комната, куда он вернулся спустя минуту, чтобы присоединиться к нам, и, видимо, служившая ему рабочим кабинетом, была украшена гравюрами и чучелами птиц.
«Вы охотник?» — спросил мой спутник, похлопав по двуствольному ружью, висевшему на стене. Хозяин утвердительно кивнул. За то короткое время, что мы были одни, я успел бросить взгляд на книжный шкаф и увидел там книги по истории и сборники поэзии. Стол, стоявший посреди комнаты, был завален книгами и рукописными листами; на камине стояли банки с заспиртованными животными; хозяин пояснил нам, что его очень занимает естественная история. Понятно, что разговор ни о чем долго продолжаться не мог, и лишь заявленные нами интересы по части истории могли придать нашему визиту определенное приличие, особенно в отношении человека, которому немыслимо было предложить какое-либо вознаграждение. Доктор Видман сообщил нам немало подробностей, частью повторявших те, что мы еще накануне узнали от наших случайных собеседников; немного поколебавшись, он даже показал нам саблю, которой пользовался его отец: ее форма нас удивила.
Прежде мы полагали, что голову отсекают просто-напросто сильным ударом драгунской сабли или турецкого ятагана. Но орудие, которое мы увидели, развеяло все наши предположения. Лезвие его было изогнуто и заточено внутри, как у садового ножа; более того, оно было полым и содержало ртуть, чтобы при взмахе сабли этот металл, устремляясь к острию, делал удар более надежным.
Таким образом, все мастерство… доктора состоит в умении ловким круговым движением вокруг шеи рассечь почти все мышцы прежде, чем коснуться кости; так что голову не отрубают, а как бы срывают. Мы удовлетворились этим объяснением, не высказывая желания увидеть саблю в действии.
Впрочем, нашему бедному баденскому палачу еще никогда не приходилось заниматься жутким ремеслом своего отца. Он даже признался нам, что каждый день дрожит, как бы в герцогстве не совершилось какое-нибудь тяжкое преступление, хотя такое случается крайне редко, и не знает толком, на что решился бы в таком случае. Любопытные, как англичане, мы выразили желание увидеть беседку, о которой нам говорили в Гейдельберге. Доктор Видман, не располагая временем, чтобы проводить нас в отцовский сад, где она находится, вызвал своего слугу, и тот повел нас туда через поле.
Сад расположен на вершине холма, засаженного виноградом. В середине этого небольшого земельного владения высится прелестный павильон, еще недавно распахнутый для любителей выпить, а теперь, когда их энтузиазм подостыл из-за холодной погоды, стоящий закрытым; по обе стороны от павильона тянутся беседки, сплошь увитые виноградными лозами. Но какая из двух является священной в глазах почитателей Карла Занда, правая или левая? Наша скрупулезность в отношении исторической правды дошла до того, что мы решили разобраться с этим вопросом. Слуга сам этого не знал, но спросил нас: «У вас есть нож?» — «Да, но зачем?» — «Чтобы сделать зарубку на дереве. Эшафот всегда делается из сосны». И действительно, одна из беседок была из дуба, другая — из сосны».[90]
X
Позвольте мне довести до конца эту горестную историю. Впрочем, вы сами, возлюбленная сестра, просили меня рассказать ее.
Две из предыдущих глав я посвятил смерти.
Крыло этой угрюмой богини, коснувшееся моего сердца, задело и сознание Жерара де Нерваля.
По прошествии всего нескольких дней после того, как я услышал: «Женни Колон умерла», Жерар сошел с ума!
Он мне давно говорил: «Если она умрет, я сойду с ума».
И он сдержал слово, сойдя с ума с естественностью и, если можно так выразиться, с добросовестностью, которые ему было присуще вкладывать в любое дело.
Воображение у Жерара так близко соседствовало с безумием, что стоило разделявшей их перегородке, а точнее, тонкой прозрачной пленке, разорваться, как безумие вторглось на территорию воображения, только и всего.
Жерара поместили в клинику доктора Бланша, друга всех безумцев из интеллектуальной среды, у которого была своя восходящая шкала умопомешательств, начинавшаяся с поэтов.
Я бросился к доктору Бланшу и попросил разрешения повидать Жерара.
Но Жерар запретил беспокоить его; он заперся у себя в комнате и искал кольцо Соломона. Как видите, за всем этим стояла царица Савская.
— Но вы можете пойти в сад, — сказал мне доктор, — там вы встретите Антони Дешана, который, как и вы, пришел навестить Жерара и теперь в раздумьях прогуливается в тени деревьев; беседуя с ним, вы скоротаете время, пока Жерар отыщет свое кольцо.
— Вы его вылечите? — спросил я доктора.
— Кого? Жерара или Антони?
— Жерара.
— Безумие, затронувшее сердце, никогда не излечивается окончательно, друг мой. Будут периоды просветления, но следует остерегаться рецидивов.
— А какого рода его безумие?
— Тихое и поэтичное, как и он сам, да вы сами увидите. Помните эту строчку Андре Шенье:
… Хоть женщина по виду и слаба,
Терзаньями любви мужчину превратит в раба![91]
Жерар сошел с ума от любви.
Я покинул доктора Бланша и пошел искать Антони Дешана.
Антони Дешана мало знают и как поэта, и как человека. Это вдвойне несправедливо: у этого поэта огромный талант, у этого человека огромное сердце.
Он принадлежит к мощному поколению поэтов, которые родились в начале этого века и дали о себе знать в период с 1820 по 1830 год.
Как и всякий поэт, Антони начал с того, что посетил Италию; он был совершенно ослеплен ею, и это яркое впечатление сквозит в великолепных стихах, наполненных тем огнем и тем солнцем, какие вдохновили на них его воображение. Он без конца возвращается мыслью к этой смуглой чаровнице, чьи любовные лобзания помогли раскрыться стольким талантам:
Италия! Я вновь твержу об этом чуде.
Ведь я влюблен в нее, но кто меня осудит?
Как человек, глядевший солнцу вопреки
На диск сей огненный, багровые круги
Лишь различает, так я вижу Пизу
И башню, устремившуюся книзу,
И Геную у основанья гор, и весь
В деревьях апельсиновых Неаполь, здесь,
В моих мечтах, собор Сиенский, желто-черный,
Гондол венецианских строй неровный,
И на дворцовых стенах Строцци мне видны
Разводы крови от былой войны,
Колец железных ряд… О город древний, славный,
Флоренция! И Ватикан державный
В своем сиянье! Микельанджело, и с ним
Великий Данте, Рафаэль и вечный Рим,
Простор полей, дубы — огромны, живописны!
И вся Италия, прекрасного отчизна![92]
Именно любовь к Италии побудила Антони заняться стихотворными переводами Данте. В этой возвышенной борьбе он трижды оказывался повержен, словно Иаков, но трижды поднимался и остался на ногах, да, с отметинами, избороздившими чело, но с отметинами, оставленными божественной десницей. Для подобного труда нужен был настоящий человек. И труженик оказался достойным труда, за который взялся. Однако завершил он его истерзанным, словно Карл V, вышедший из гробницы Карла Великого.