Но та, за которой я следовал, легко прокладывала себе путь в этих дебрях. Хмель, дикий виноград, аристолохия, жимолость расступались перед ней, оставляя путь открытым для меня, шедшего следом за ней, и сразу же закрывая его за моей спиной.
Выйдя из этого леса, она приблизилась к озеру, на поверхности которого распустили свои листья, огромные, как плиты Виа Аппиа, водяные лилии, и, не останавливаясь, пошла дальше, ступая прямо на листья, которые нисколько не погружались в воду под ее ногами. Я решительно последовал за ней, подобно тому как она без колебаний показывала мне дорогу, и, поскольку веры во мне было больше, чем у апостола, листья лилий держали меня так же, как волны морские держали Иисуса.
Но, по мере того как она приближалась к противоположному берегу, ее стройная фигура становилась все пленительнее в движениях, заставлявших сверкать складки ее платья из переливчатой тафты; ноги ее все меньше и меньше касались листьев лилий, а достигнув земли, она скорее скользила, чем шла, едва задевая верхушки высоких трав. Там, где меж двух гигантских мальв высилась наперстянка, она на мгновение остановилась, покачиваясь на вершине пурпурного цветка, потом изящно обвила руками стебли обеих мальв и стала расти и делаться прозрачной в ярких лучах света; она поднималась на такую высоту, делаясь все выше и все более обращаясь в дымку, что руки и голова ее становились облаками, и мало-помалу, поскольку тело ее расплывалось и становилось все прозрачнее, она на глазах у меня рассеивалась, сияя в собственном величии.
Ну а я, прикованный к месту, не смея сделать ни шагу, воздел к небу руки и кричал ей: «О, не умирай или позволь мне последовать за тобой туда, куда ты уходишь!»
Произнося эти слова, я обо что-то споткнулся и, опустив глаза, понял, что ногой задел надгробный камень. Он был расколот, и трещина разделила надвое полустертую надпись; после долгих стараний мне удалось прочитать:
«Hic jacet Sil…»[106]
Остальная часть имени исчезла, словно сбитая ударом молота, тем не менее мне стало понятно, что возлюбленная моего сердца умерла. Но после всего произошедшего у меня появилась уверенность, что вечная жизнь существует и, следственно, что рано или поздно мы встретимся снова, и потому, вместо того чтобы загрустить, заплакать, запричитать, я с улыбкой воскликнул: «До свидания, дорогая Сильвия!» А поскольку карандаш и бумага были при мне, я сразу же написал те самые стихи, какие обещал вам дать для мадемуазель Мари.
И, на сей раз не задумываясь, не заглядывая ни в какие бумажки, он продиктовал мне следующие стихи:
Нет возлюбленных нежных:
Все из жизни ушли!
И в краю безмятежном
Все покой обрели!
С ними ангелов сонмы,
Они дивно светлы
И пречистой мадонне
Воссылают хвалы!
В белоснежном уборе,
В тонких пальцах цветы…
О, любовь, что, как горе,
Не щадит красоты!..
Произнеся последнюю строку, он замолк, устремив взгляд к небесам. Ну а я, с затаенным дыханием слушая его и стараясь не упустить ни единого слова из того, что он говорил, настолько этот пленительный талант казался мне еще восхитительнее в безумии, чем в рассудке, в грезе, чем в яви, — я взирал на него с нежной жалостью, не лишенной некоторой доли зависти. Он был намного счастливее любого из тех здравомыслящих людей, что оплакивали его помешательство.
Я подождал, пока закончится состояние экстаза, в который он погрузился; это длилось несколько минут. Наконец, он опустил глаза, затуманенные слезами, увидел перед собой меня и промолвил:
— А, это вы?
— Да.
— А что вы здесь делаете?
— Жду, когда вы соблаговолите дать мне заклинание, с помощью которого мы сможем завладеть кольцом Соломона.
Он наугад взял со стола листок, исписанный лишь с одной стороны и, не поинтересовавшись, что на нем было написано, нарисовал на обороте змею, кусающую себя за хвост, а в середине написал:
«Царица Савская сказала Соломону:
«Коль я хочу и ты того же хочешь…»
Я разбирал слова по мере того, как он писал; беседовать с безумцем было для меня куда интереснее, чем разговаривать с некоторыми здравомыслящими людьми.
— Но, дорогой мой Жерар, — произнес я, — «Соломон» и «хочешь» не рифмуются.
— Это не имеет значения, — ответил он, — на древнееврейском языке они рифмуются.
Затем он подвел меня к окну и сказал:
— Знаете, мы заняты сейчас одной очень важной работой; во всеобщий порядок чисел вкралась ошибка, повлекшая за собой все беды человечества, и мы исправляем эту ошибку.
— О! И каким образом?
— Видите вон того человека, что беспрестанно ходит вокруг пригорка? Он управляет движением солнца. А видите вон того, другого, что рвет носовой платок на узкие полоски и завязывает на них узлы? Ему поручено удостоверять ход времени. Ну а мне поручено сделать выговор луне по поводу сдвигов, которые она себя позволяет: в последний раз она настолько отклонилась от пути, что Всевышний обрушил на нее молнии. Те пятна, что вы на ней видите, это следы молний.
Больше часа пробыл я с Жераром, и разговор с безумцем оказал на меня страшное действие: через какое-то время у меня возникли сомнения в отношении моего собственного рассудка. Я попрощался со своим бедным другом и собрался уходить, забыв взять листок с достославным заклинанием джиннов, но Жерар сделал мне замечание по поводу моей забывчивости и сам вручил его мне.
Уже по дороге я заметил, что этот клочок бумаги исписан с обеих сторон, и, узнав почерк Жерара, прочел то, что было написано на обороте:
«Вы самое удивительное существо на свете, и я был бы недостоин восхищаться Вами, если бы меня утомляли Ваше своенравие и Ваши прихоти.
Да, я люблю Вас еще сильнее, чем восхищаюсь Вами, и был бы раздосадован, если бы Вы вели себя иначе. Такой любви, как моя, необходима трудная и сложная борьба. Этой неутомимой страсти необходимо невероятное сопротивление; этим уловкам, этим ухищрениям, этой потаенной и беспрестанной активности, которая не пренебрегает никакими средствами, не отвергает никаких уступок, горячей, словно испанская страсть, и податливой, словно итальянская любовь, необходимо противостоять всем приемам, всем хитростям женщины, всему коварству, какое способна породить ее умная головка в схватке с пламенным сердцем. Все это несомненно, нужно, и я меньше ценил бы Вас, если бы считал способной на более слабое сопротивление менее опасному искусу.
Однако ничего не бойтесь: я еще не оправился от сокрушившего меня удара, и мне нужно время, чтобы…»[108]
На этом текст обрывался.
Впрочем, я послал издателю Жерара этот отрывок; вероятно, будет опубликовано все, что он после себя оставил, даже незаконченные вещи; к тому же, вполне может найтись продолжение этого отрывка.
XII
Вы возложили на меня весьма приятную задачу, дорогая Клотильда, велев мне собрать для вас все мои воспоминания о Жераре.
Я испытываю сладостную грусть, вновь бродя по извилистым тропам прошлого: в том состоянии, в каком находится теперь мое собственное сердце, зрелище этого разорванного и кровоточащего сердца притягивает меня, словно головокружительная бездна. Кто это сказал, что любовь так же сильна, как смерть? Должно быть, кто-то из евангелистов или апостолов, а то и сам Иисус — ведь это бесспорная правда, столь бесспорная, что бедный Жерар нашел лишь одну союзницу, достаточно сильную для того, чтобы сражаться с любовью: смерть.
Жерар оставался в клинике доктора Бланша восемь месяцев и излечился лишь на короткое время, то есть именно так, как можно излечиться от безумия.
Через несколько дней после встречи, о которой вы сейчас прочитали, я отправился в Италию.
Возвратиться оттуда мне пришлось в страшно горестное для меня время.
Живя во Флоренции, я трижды в неделю обедал у графа де Монфора, принца Жерома Наполеона.
Пятнадцатого июля я, как обычно, отправился к нему на обед и застал там молодого принца Наполеона, поджидавшего меня на террасе.
Увидев, что я выхожу из коляски, он поспешил мне навстречу.
— О Боже! — воскликнул он. — Я полагаю, что, прежде чем вы войдете, следует сообщить вам новость, которая, уверен, причинит вам страшную боль.
— Что за новость, монсеньор? Матушка моя скончалась, а дети мои, судя по письмам, которые я получил сегодня утром из Франции, в добром здравии.
— Герцог Орлеанский погиб, выпав на ходу из кареты.
Я закричал, обнял принца, прижав его голову к своей груди, и разразился слезами.
То была одна из странных причуд моей судьбы, столь часто сближавшей меня с королями и принцами, — оплакивать одного из Орлеанов, обнимая при этом одного из Наполеонов.
Через минуту я поднял голову и, покачав ею, промолвил:
— Спасибо, принц; спасибо и прощайте.
— Куда вы?
— Наведу справки у нашего посла, господина Беллока, и, если он подтвердит мне эту новость, завтра же отправлюсь во Францию.
— И с какой целью?
— Возможно, я приеду вовремя и успею проводить его в последний путь.
Я обнял принца. В то время он очень любил меня. Не знаю, есть ли у него время вспоминать о нашей прежней дружбе сегодня, когда мы не встречаемся, однако уверен, что он вспоминает о ней каждый раз, когда видит меня. Правда, видит он меня редко.
Никто из тех, кто сегодня окружает принца Наполеона, не знает его лучше, чем я, поскольку никто из них, в отличие от меня, не знал его, когда он был совсем юн, не видел его в простоте скромного благосостояния и в печали изгнания. Принц Наполеон, на мой взгляд, обладает превосходным качеством, редким у принцев, а именно, искренностью: никакие соображения не заставят его улыбнуться человеку, которого он не любит или не уважает; возможно, в своем презрении к общественному признанию он заходит чересчур далеко, но в этом вопросе переубедить его я