Госпожа Лафарж. Новые воспоминания — страница 61 из 72

никогда не мог. В области политики это один из самых справедливых людей, каких мне доводилось знавать. В области общих наук — один из самых эрудированных людей, с какими мне доводилось встречаться. Дважды я видел его в минуты крайней опасности: во время бури, в открытой лодке, и во время его первой дуэли, со шпагой в руке, — и никто в обстановке смертельной опасности не сохранил бы на лице более полного спокойствия.

Я могу говорить о нем все, что думаю, даже хорошее: вижу я его не чаще одного раза в год, никогда ничего у него не просил и, по всей вероятности, никогда ничего не попрошу.

Герцог Орлеанский был по натуре совсем другим и, можно сказать, являл собой полную противоположность принцу Наполеону: все в нем было очаровательно, изящно и привлекательно, он хотел всем нравиться, и это ему удавалось. Мало кто любит принца Наполеона, но, безусловно, любят его эти люди искренне. Герцога Орлеанского любили все, но в этой любви, как и в том чувстве, какое ее вызывало, было нечто заурядное.

Насколько затруднительно было бы для меня обратиться за какой-нибудь милостью к принцу Наполеону, настолько легко я передавал чужие просьбы герцогу Орлеанскому. Несмотря на обаятельный ум герцога Орлеанского и его разнообразные познания — возможно, из-за его высокой и стройной фигуры, способности легко краснеть и почти женственной красоты — привязывались к нему исключительно сердцем, как к кому-то слабому и нежному; напротив, те кто любит принца Наполеона, привязываются к нему рассудком и, вместо того чтобы затем шаг за шагом сходить вниз по facilis descenus,[109] поднимаются, пока не придут к глубокому и подлинному чувству, по своего рода Via dura,[110] единственной дороге, ведущей к дружбе, которую они к нему питают и отвечать на которую в равной мере он не способен, ибо полностью поглощен собой.

Короче говоря, независимо от своих политических воззрений, я очень любил герцога Орлеанского. Сообщив мне о его смерти, принц, как он и предвидел, нанес мне болезненный и жестокий удар.

Я сел в ту же коляску и вернулся во Флоренцию; во Флоренции обедают — а точнее говоря, обедали тогда — в два-три часа пополудни, между тем как у принца де Монфора, остававшегося во всем истинным французом, обедали от шести до семи часов вечера.

Так что у меня еще было время отправиться в Кашины и застать там г-на Беллока, который ежедневно — хоть рухни подле него, как подле Горациева праведного мужа, весь мир! — приезжал туда на прогулку.

Я подошел к его карете и, еще не успев заговорить с ним, понял, что новость была достоверной. Выражение его лица, всегда отвечавшее требованиям момента, на сей раз говорило: «Официальный траур».

Он поделился со мной еще неизвестными мне подробностями, которые касались падения герцога и его агонии, после чего я расстался с ним и отправился готовиться к отъезду.

На другой день в Геную отплывало скверное итальянское судно «Вирджилио»; в те времена служба морского сообщения еще не была налажена так, как сегодня, выбирать не приходилось, и я сел на него.

Лишь дважды в жизни случалась у меня морская болезнь, но проявлялась она настолько сильно, что в итоге я излечился от нее навсегда. В Геную я прибыл полумертвым и, хотя и не перестав восторгаться Вергилием, проклял судно, которому он дал свое имя.

Так что дальше я решил двигаться сухим путем, если будет такая возможность, как вдруг, заняв место за табльдотом, оказался рядом с д’Эннери.

Ничто не могло доставить мне большего удовольствия, чем эта встреча: я всем сердцем люблю д’Эннери и не вхожу в число тех, кто отказывает ему в таланте, да еще и подтвержденном успехом, но в тот момент ценнее всего для меня было то, что случай послал мне приятного попутчика.

Неиссякаемая веселость, неизбывное остроумие, тонкие и одновременно неожиданные наблюдения — таков д’Эннери-путешественник, таким он был незадолго перед тем, во время нашей встречи в Риме, на Страстной неделе, когда я едва не умирал от смеха, стоя рядом с ним перед колбасной лавкой.

На этот раз у меня было далеко не такое же настроение, но, тем не менее, я оценил, какой удачей для меня стала эта встреча.

Д’Эннери прибыл в Геную накануне, чувствовал себя еще хуже, чем я, если такое было возможно, и, подобно мне, поклялся держаться подальше от моря; наши клятвы, соединившись, претворились в посылку на почтовую станцию гостиничного слуги, которому было поручено узнать, остались ли места в дилижансе до Шамбери.

Нашлось два места в купе. Мы оплатили их; вопрос состоял в том, найдутся ли в Шамбери места в дилижансе до Парижа.

Я пребывал в смертельной грусти. Д’Эннери изо всех сил старался меня развлечь; он предложил мне сообща сварганить в дороге пьесу, сыграть в которой, неважно в каком театре, должен был Лафон, поскольку сюжет пьесы, задуманной д’Эннери, как нельзя более отвечал характеру Лафона.

На пути из Генуи в Шамбери пьеса была написана; она называлась «Галифакс» и, сыгранная в театре Варьете, имела довольно умеренный успех.

В Шамбери для нас нашлись два места в дилижансе до Парижа.

Я прибыл туда накануне траурной церемонии в соборе Парижской Богоматери и поехал прямо к Асселину, секретарю герцогини Орлеанской; стоило мне увидеть его, и слезы мои, на какой-то миг остановившиеся, вновь потекли ручьем. Асселин предвидел мой приезд и приготовил для меня набор из нескольких памятных предметов, которые, как он понимал, должны были иметь огромную ценность в моих глазах.

Прежде всего, это была превосходная гравюра с превосходного портрета герцога Орлеанского кисти г-на Энгра; у этого портрета есть лишь один недостаток: его рама отрубает ноги принца чуть ниже колена; однако привел к этому калечению средствами искусства суеверный страх матери: по итальянскому поверью, человек, заказавший свой портрет во весь рост, умирает в тот же год. Королева воспротивилась тому, чтобы на портрете были изображены ступни принца и ковер, на котором он стоит, так что в итоге ноги оказались отрублены по лодыжку. Однако эта уступка не укротила смерть, и не прошло и года, как она с неистовой силой схватила свою жертву.

В предназначенном мне наборе были также офорты, выполненные принцем; он рисовал в приятной манере, на английский лад. Я рассказывал в «Моих воспоминаниях», как, не зная, что по закону все литографии должны проходить цензуру, герцог сделал литографию, на которой его отец был представлен в образе Гулливера, по рукам и ногам связанного лилипутами из Палаты депутатов, и она была арестована полицией.

Портрет принца и его офорты были впоследствии украдены у меня одним дельцом, о делах и поступках которого, придет время, я расскажу, и который, ручаюсь, составит прекрасную пару с бальзаковским Гобсеком.

Я заперся в одном из кабинетов Асселина с этим портретом и целый час разговаривал с ним.

Увы! Всего за четыре года перед тем, в тот самый день, когда умирала моя мать, человек, которого я оплакивал теперь, пришел поплакать вместе со мной.

Все ушло из его ласковых глаз — угасли отблески неба, иссякли слезы сердца.

Затем я поинтересовался, в каком месте он погиб. Мне ответили, что это произошло на дороге Мятежа и, стоит только добраться до нее, первый же встречный, к которому я обращусь, сообщит все интересующие меня подробности.

Принц погиб на дороге Мятежа, проложенной Людовиком XV в объезд Парижа, куда он более не осмеливался въезжать.

И действительно, в те времена, если пропадали дети, Людовика XV обвиняли в их похищении; в народе бытовала молва, будто старый король освежает свою гнилую кровь, принимая ванны из детской крови.

Когда о монархии ходят подобные слухи, пусть даже и вымышленные, ей грозят страшные беды!

Выехав с улицы Риволи — Асселин жил на улице Риволи, в том самом доме № 16, где во время революции 1848 года Собрье разместил редакцию своей газеты «Парижская Коммуна», — так вот, выехав с улицы Риволи, я направился прямо к дороге Мятежа, и там, действительно, мне не пришлось никого и ни о чем расспрашивать.

Хотя со дня трагического события прошло уже более двух недель, вдоль дороги стояли группки сочувствующих и любопытных, словно это случилось только накануне; люди показывали друг другу мостовую, об которую он разбил голову, и дом, куда его отнесли и где он скончался.

Странное совпадение, заставляющее поверить в роковое значение чисел: он погиб 13 июля возле дома № 13.

Тринадцатое июля! Чем я занимался в тот день? Быть может, я испытал некое предчувствие? Быть может, некий голос нашептал мне об этом великом несчастье?

Уже в «Антони» я сетовал, что людям не дано знать о событиях, происходящих в данную минуту в другом месте, отчего происшествие, которое должно было бы облечь вас в траур, нередко случается в тот самый момент, когда вы вкушаете радость или испытываете удовольствие.

Тринадцатое июля! День, когда меня должны были бы посетить самые тревожные предчувствия, я провел так же, как и другие дни, а может быть, даже веселее.

О! Одна из величайших горестей человечества — наш близорукий взгляд, не видящий далее горизонта, наш рассудок, лишенный провидческого дара, наше сердце, лишенное наития и воспринимающее мир лишь посредством чувств! Все это плачет, кричит, жалуется, когда роковая весть дошла до нас, но все это не в состоянии предугадать, что нас ожидает.

На наше несчастье, мы слепы и глухи!

Однако, перебирая в памяти минувшие дня, я кое-что вспомнил. Это, как будет видно, довольно странная история.

Тринадцатого июля, в полдень, то есть в тот самый час, когда случилось это несчастье, ко мне пришли два бедных рыбака, и в три часа пополудни, то есть в то самое время, когда наследник престола умирал, вот что я писал его матери:

«Ваше Величество!

Когда я подойду к вратам рая и меня спросят, чем я заслужил право войти туда, я отвечу:

«Не имея возможности творить добро своими руками, я порою призывал на помощь королеву Франции, и всякий раз королева Франции совершала доброе дело, которое я, слабый и ничтожный, не мог совершить сам».