Утратив отца, Мари утратила все, ибо у нее не было больше того пробного камня, посредством которого она проверяла свои добрые и дурные наклонности.
Проживи ее отец дольше, кто знает, что получилось бы из этой странной натуры? Возможно, она стала бы поэтом; позднее вы увидите, что у нее были прекрасные задатки для того, чтобы сделаться писателем, у которого душевные порывы соединялись бы с волшебством стиля. Возможно, она стала бы всего лишь доброй матерью семейства, нежной и спокойной, исполненной всяческих добродетелей и озаренной лучом поэзии. Но когда отец умер, она ясно ощутила, что для нее все кончено и что ни одно из тех мечтаний, какие блистательной чередой представали перед ней в грезах ее честолюбивого воображения, не осуществится.
«После обрушившегося на меня горя, — говорит она, — беспросветная тьма окутала мои мысли и все вокруг и во мне самой представлялось мне образом смерти!»[12]
Однако сердце вдовы эта страшная беда опустошила не так сильно, как сердце сироты.
Спустя какое-то время после смерти отца, еще до окончания годичного траура, Мари заметила среди посетителей, которых принимала ее овдовевшая мать, молодого мужчину, красивого, элегантного, любезного, наделенного рыцарским духом и казавшегося, благодаря манере выражать свои мысли, да и самим своим мыслям, человеком из какого-то другого мира или, по крайней мере, из какого-то другого века.
Звали его г-н де Коэорн.
Вначале он приходил раз в неделю, потом два раза в неделю, а в конце концов стал приходить каждый день.
Господин де Коэорн очень баловал Антонину, которая обожала его; однако Мари Каппель, снедаемая смутными предчувствиями, все время держалась с ним холодно; с замиранием сердца, не подчинявшегося ее воле, она смотрела, как он подходит к ее матери, придвигает свой стул к ее стулу, берет из ее рук вышивку, поднимает веер или перчатку, оброненные ею, и, наконец, вечером подает ей руку, чтобы перейти из гостиной в комнату, где подавали чай; она ревнивыми глазами следила за матерью, и, хотя ей было понятно, что г-н де Коэорн ухаживает за молодой вдовой, ничто пока не убеждало ее, что та влюблена в него.
Иногда Мари спала на кушетке в спальне своей матери; и вот однажды ночью, когда ей долго не удавалось уснуть, она услышала, что мать заговорила во сне и произнесла два знаменательных слова: «Дорогой Эжен!»
В этот момент Мари осознала, что она стала круглой сиротой: смерть отняла у нее отца; новое замужество вот-вот отнимет у нее мать.
Если люди, умирая, что-то забирают у живых, которые были им дороги, и уносят с собой, то и живые, со своей стороны, сохраняют в себе что-то от мертвых, и это что-то живет в них; так вот, то, что Мари Каппель сохранила в себе от отца и что жило в ней, вознегодовало из-за этой неверности по отношению к могиле, хотя такое было вполне естественно для молодой женщины: г-же Каппель только что исполнилось тридцать два года и ей не хотелось облачать в траур те восемь или десять лет молодости и красоты, которые у нее еще оставались.
Мари Каппель затворила в своем сердце это новое горе.
С присущей ей ясностью она сама чрезвычайно понятно объясняет свое положение.
«Замужество моей матери приближалось, — говорит она, — и ни для кого уже не было тайной, но говорили о нем шепотом; эта тема разговора всегда вызывала общую неловкость, и, когда о нем заходила речь, дедушка подзывал нас с сестрой к своему креслу, опускал руки на наши головы, теребил нам волосы, и казалось, что его нежные ласки становились преградой для слов, которые могли нас опечалить. Все вокруг осуждали предстоящий брак, а я при виде этой новой и открытой любви матери чувствовала себя уязвленной до самой сокровенной глубины сердца; страдая от этого общего немого укора, который удручал ее, я старалась изобразить на лице радость и спокойствие и выказывала г-ну де Коэорну горячую симпатию, но затем мучилась от угрызений совести, просила прощения у моего бедного и любимого отца, и эта нескончаемая борьба сделалась для меня невыносимой пыткой.
День свадьбы был печален; мы должны были присутствовать на свадебной церемонии, причем во время нее ни одна слезинка из нашего сердца не вправе была увлажнить наши ресницы, и нам пришлось снять траур в тот самый день, когда мы окончательно осиротели; нам пришлось улыбаться при виде освящения этого забвения, улыбаться, отрекаясь от части сердца нашей матери ради того, чтобы там стал царить посторонний. Господин де Коэорн был протестантом; венчание состоялось в нашей гостиной, рабочий столик сделался алтарем, какой-то господин в черном холодно произнес заученную проповедь, а затем очень коротко благословил новобрачных. Стоит ли признаться? Я была рада, что церемония венчания выглядела столь жалкой, что милая моему сердцу церковь в Виллер-Элоне не была украшена, что алтарные свечи не горели, а в кадильнице не курился ладан; я была рада, что с главного распятия, ангелов, Богоматери и дарохранительницы не сняли их будничных покровов, чтобы освятить это забвение моего отца.
Оставшись одна у себя в комнате, я достала портрет моего дорогого отца, покрыла его поцелуями и пообещала покойному любить его на небесах не меньше, чем на земле. С того дня я ни разу не произнесла этого святого имени в присутствии матери; я схоронила мое сокровище в самых потаенных глубинах своих мыслей, и имя это слетало с моих губ только при встрече с товарищами по оружию моего возлюбленного отца или его солдатами, с которыми мы обменивались воспоминаниями и горестями».[13]
Я уже говорил, что Мари Каппель, будь у нее хороший наставник, могла бы стать замечательным писателем, писателем с даром экспрессии. Мне кажется, что три приведенных мною отрывка бесспорно доказывают это утверждение.
Господин де Коэорн владел небольшим замком, который, возможно, был живописнее, чем Виллер-Элон, но для Мари Каппель он не стал вторым Виллер-Элоном. Виллер-Элон хранил все ее воспоминания: там умерла ее бабушка, там появилась на свет она сама, там она жила под защитой двух крыл, одно из которых сломалось, а другое сложилось само собой; несчастная сирота не променяла бы Виллер-Элон и на Версаль. Но ей пришлось покинуть Виллер-Элон и отправиться в Иттенвиллер.
Однако Виллер-Элон оставался подлинным семейным гнездом, и г-жа Каппель, забеременев, решила приехать туда рожать.
Какой радостью явилось для Мари Каппель их возвращение! Как знать, не стала ли эта радость противовесом той боли, какую причинило ей рождение новой сестры? Мари Каппель ни слова не говорит о своих тогдашних страданиях, но вполне очевидно, что это живое свидетельство неверности матери первому мужу должно было пробудить в ее сердце, исполненном благоговейной любви к отцу, жестокую ревность; тем не менее, вновь оказавшись в объятиях деда, под сенью все тех же чудесных деревьев, где она будет читать «Историю Карла XII» и «Историю флибустьеров», Мари обретает свою прежнюю веселость и, с непринужденностью и веселостью г-жи де Жирарден в ее лучшие годы, набрасывает портреты некоторых из своих соседей, то есть обитателей или владельцев замков, расположенных вблизи Виллер-Элона.
«Несколько глубже в лесу, — говорит она, — находится Монгобер, принадлежавший вначале генералу Леклеру, затем княгине Экмюлъской и, наконец, г-же де Камбасерес, чье очаровательное личико обнаруживает ее родство с семейством Боргезе; Вальсери, очаровательное поместье одного старого друга моего деда; Сен-Реми, владение г-на Девиолена, хранителя лесов и отца семейства, включающего целый букет очаровательных дочерей и одного сына; и, наконец, Корси, своеобразный небольшой замок, обладающий конструкцией столь же причудливой, что и рассудок его хозяйки, г-жи де Монбретон, дочери мукомола из Бове, жены некоего г-на Марке, чей отец был… по слухам, лакеем, но я предпочту из вежливости написать: управляющим у какого-то знатного вельможи. Во время Террора она была заключена в тюрьму и, обосновывая этим преследованием благородство своего происхождения, пожелала быть не только несчастной жертвой, но и благородной. Дабы украсить имя Монбретон, то ли позаимствованное, то ли отысканное неизвестно где, во времена Империи она купила за немалые деньги, посыпанные отцовской мукой, титул графини, а позднее добыла для мужа должность главного конюшего княгини Боргезе. После возвращения Бурбонов она затесалась в ряды роялистов, сделалась большой барыней, окружила себя родовитыми приживалками и комнатными собачками с длинной родословной и рассорилась с моим дедом, поскольку ей претили его разночинное происхождение и либеральные воззрения. Во время революции 1830 года она бежала из Парижа и, под влиянием всесильного страха вспомнив о своем старом друге Колларе, возвратилась сюда под его защиту. Я много чего слышала о графине: она заставляла бледнеть даже самых раскрепощенных из ее биографов.
Впервые приехав в Корси, я застала ее затворившейся в небольшом будуаре, обитом шерстью, куда не могли донестись звуки деревенского колокола, который звонил по покойникам. Спустя час она появилась, прижимая к носу флакон с нюхательной солью и держа в руке курильницу с хлором; прежде чем войти, она осведомилась, здорова ли я, давно ли болела корью и нет ли в Виллер-Элоне какого-нибудь морового поветрия. Удовлетворенная полученными ответами, она переступила порог, подошла ко мне, слегка окропила меня уксусом Четырех воров и, наконец, поцеловала в лоб. Ей сказали, что я музицирую, она усадила меня за фортепьяно, попросила сыграть галоп и, кинувшись к своему сыну, заставила его танцевать вместе с ней.
— Мама! Мама! Мама! Вы меня уморите! — кричал совершенно запыхавшийся Жюль, пытаясь остановить ее.
— Еще! Еще! — отвечала она, увлекая его за собой. — Это очень полезно для здоровья!
— Мама! — стонал Жюль. — Я падаю от усталости! Из-за вас у меня будет одышка!