без нее, без своей Бланшетты?!
Именно теперь это незамысловатое совместное будущее кажется невозможным.
Бланш думала, что единственное благо, которое принес с собой этот кошмар, – это то, что они с Клодом наконец-то покончили с… «французскостью» их брака. С глупым высокомерием французского мужчины, воплощением которого был ее муж; с его неспособностью держать свой член в штанах. В тот день, когда он впервые поделился с ней своими страхами, он поклялся, что покончил с этим. Отныне для него имеет значение только Бланш!
Ха!
Это случилось месяц назад. Они только что выключили свет и легли спать; телефон зазвонил всего один раз, и Бланш подумала, что это какой-то сигнал. Но сразу упрекнула себя за эту мысль. Как будто все происходящее в наши дни – это знак, или код, или предзнаменование надвигающейся гибели. Как будто не бывает случайностей и совпадений!
Услышав звонок, Клод вскочил с постели. Он не стал снимать трубку, а сразу накинул чистую одежду и брызнул в лицо одеколоном. «Твоя любовница?» – поддразнила мужа Бланш; сама она в это не верила. После секундного колебания Клод ответил: «Да». Как будто наотмашь ударил ее по сонному, глупому, довольному лицу.
И ушел.
Вот так.
Это происходит снова и снова, не только по четвергам, как было до войны; телефон может зазвонить в любой день недели, и Клод убегает, нетерпеливый, как подросток. Это уже не тот потерянный мужчина, которого Бланш едва узнавала после возвращения в «Ритц». Нет, ее муж вновь полон энергии; в его жизни появился смысл – типично мужской смысл: секс, тонус, удовлетворенное тщеславие.
Интересно, это та же самая «она»? Или кто-то новенький, может быть, фройляйн, а не мадемуазель? Ведь город кишит холеными белокурыми немецкими секретаршами, которые из кожи вон лезут, чтобы походить на Марлен Дитрих.
Бланш понятия не имеет, кто она, и насмехается над Клодом, подначивает мужа, надеясь, что он проговорится. Но когда она швыряет флакон с дорогими духами через всю комнату, бежит к двери, чтобы помешать ему уйти, называет его ублюдком и сукиным сыном, бросает ему в лицо самые страшные оскорбления, какие может выдумать, – Клод только плотно сжимает губы, печально смотрит на жену и отталкивает в сторону. Он спешит к ней.
И Бланш – американка, вышедшая замуж за француза и запертая в Париже, как в клетке, во времена мирового хаоса, впервые за годы их брака не может наказать Клода. И что еще хуже, полагаться на него – человека, который обманывает ее, чтобы сохранить ей жизнь.
Но Бланш должна как-то отомстить мужу; он должен заплатить за свою неверность. Эта мысль заставляет ее забыть о здравом смысле; однажды Бланш покидает отель, пускается по узкой улице Камбон и выходит на Вандомскую площадь. Раньше она была заполнена вереницами самых роскошных автомобилей, какие только можно себе представить: «Роллс-Ройсы», «Бентли». К каждой машине прилагался шофер в ливрее, который праздно стоял рядом или полировал хром в ожидании хозяев, остановившихся в «Ритце». Теперь единственные машины в поле зрения – это ненавистные черные «Мерседесы» с издевательской свастикой на дверях. А еще на площади стоит абсурдное количество танков; как будто, если союзники вторгнутся в Париж, в «Ритце» будет последний рубеж нацистской обороны.
Бланш проходит через сырой и холодный сад Тюильри; его все еще отважно украшают поздно распустившиеся цветы – хризантемы, розы. Она больше не прогуливается по Елисейским Полям: там слишком много немцев, играющих в туристов. Нацисты фотографируются на каждом углу, позируют с гражданскими, которые вынуждены натянуто улыбаться своим поработителям… Бланш обходит Поля, пробираясь по узким улочкам, проходя мимо кафе с обвиняющими, угрожающими надписями на выставленных у входа черных досках: «Евреям вход воспрещен».
Эти надписи теперь повсюду; нацисты «рекомендуют» владельцам магазинов и кафе размещать их. Вывеска за вывеской, буква за буквой… Париж постепенно превращается в Берлин. Меняются уличные указатели: сверху – немецкие названия, снизу – французские, мелким шрифтом. В кинотеатрах в основном идут немецкие фильмы. На парижском радио, как и на живых концертах, которые дают струнные квартеты «Ритца» или оркестры в Люксембургском саду, звучит странное сочетание произведений Штрауса и Дебюсси. Немецкая музыка воспитывает французов в духе превосходства арийской расы, а французская музыка, послушно исполняемая такими артистами, как Морис Шевалье и Мистингет, умиротворяет, заставляет послушно сидеть на своих местах. Хотя, по словам Клода, нацистские офицеры, которые на людях напевают отрывки из Вагнера, в тишине своих апартаментов слушают пластинки американских артистов, таких как Гленн Миллер и Томми Дорси.
Но только не джаз. Черные музыканты, которые до войны были очень популярны в некоторых парижских клубах, упаковали свои трубы и уехали прямо перед вторжением нацистов; их «черная музыка» была полностью запрещена. Даже Джозефина Бейкер, столь любимая здесь, поспешно покинула город, как только началась оккупация.
По воскресеньям немцы маршируют по Елисейским Полям – кажется, они думают, что доставляют этим удовольствие парижанам. Полчища солдат… Их черные сапоги стучат по мостовой, винтовки прижаты к плечам, головы высоко подняты. Каждое воскресенье – этот проклятый парад. Чтобы напомнить Парижу – как будто об этом можно забыть – кто здесь главный.
Синагоги и храмы пусты. Шторы в Марэ – бедном еврейском квартале – всегда плотно задернуты. Чтобы не увидели свет от субботних подсвечников. Чтобы не услышали пения.
Сейчас Бланш нечасто бывает в Марэ. Раньше она приходила сюда постоянно. Марэ напоминает ей некоторые районы Нью-Йорка: мужчины в длинных черных пальто и высоких черных шляпах, женщины с покрытыми головами… Было время, когда она появлялась в Марэ чаще, чем следовало, сама не зная почему.
Но не теперь. Бланш невыносимо видеть, как нацисты колотят в двери. Первый раз, когда она заметила семью (они говорили по-немецки, так что, вероятно, бежали в Париж всего пару лет назад), загнанную в грузовик, детей, со слезами зовущих потерянных домашних животных, родителей с ужасом и смирением на лицах, она прижалась к стене, чувствуя, как кровь стучит в ушах. Она видела такое в газетах и кинохронике еще до прихода немцев.
Но Бланш не могла поверить, что это происходит на улицах Парижа. Что она сама стоит в толпе парижан, наблюдающих за этим, испуганных, но не вмешивающихся. Как будто они смотрели пьесу. Как будто перед ними были актеры, а не люди. Люди, которые дышат тем же воздухом, что и она, едят тот же хлеб, пьют ту же воду. Ведь если это происходило с людьми, а не с актерами…
Это могло случиться и с ней. С любым человеком.
В тот день она поспешила обратно в «Ритц», хотя те же самые люди в форме, которых она только что видела на улице, были и в «Ритце» – стояли на страже у парадного входа; прогуливались по коридору грез, что-то оживленно обсуждая; в нерабочее время, сняв шляпы, перекинув пиджаки через руку, беседовали с французскими гостями или заказывали выпивку в баре, – тут она чувствовала себя в большей безопасности.
Может, дело в том, что тут был Клод? Или в том, что в розовом, льстивом свете «Ритца» не так уж трудно притвориться той, кем она должна быть?
Бланш вздрагивает, проходя мимо нацистского солдата, который патрулирует авеню Монтень; он кивает ей, и она кивает в ответ. Обычный обмен приветствиями, но ей почему-то не по себе. Она чувствует угрозу. Но он всего лишь рядовой, ничего особенного! Она старается как можно скорее забыть о нем.
Это шикарный район, и она до сих пор не может поверить, что убедила бережливого Клода снять здесь квартиру. Роскошные Дома моды – Пату, Луи Виттон – заколочены; их владельцы куда-то сбежали, куда-то, куда сбежали все здравомыслящие богатые французы. Иногда Бланш представляет их на острове в Средиземном море: кончается шампанское, и они в ярости набрасываются друг на друга; трупы зарывают в песок.
Она вставляет ключ в замок входной двери их дома и кивает консьержке, противной старухе, которая никогда не любила Бланш. Консьержка, кажется, удивляется, увидев ее. Затем Бланш поднимается по лестнице на пятый этаж, входит в их квартиру и кричит: «Элиза? Элиза! Это мадам Аузелло».
Клод запретил ей приезжать сюда, объяснив, что, хоть немцы и контролируют весь Париж, им безопаснее оставаться в «Ритце», откуда люди не пропадают по ночам и где они всегда будут обеспечены едой и электричеством.
Но теперь Бланш знает истинную причину; она точно знает, почему Клод хочет держать ее подальше от квартиры. Не то чтобы она рассчитывала поймать его на месте преступления: Клод не будет встречаться с любовницей днем, ведь это мешает работе. Но даже если она не увидит ничего такого, чего не должна видеть, она все равно должна быть здесь. Потребность наказать кого-то, бросить вызов чему-то или кому-то слишком сильна. Потому что, боже правый, Бланш чертовски устала ничего не делать, просто смотреть, понимать и плакать по ночам из-за нацистов, евреев, Клода, из-за всех пропавших людей, Лили, Перл… Она должна совершить хотя бы этот незначительный акт неповиновения. Если она этого не сделает, то в один прекрасный день совершит еще большую глупость – возможно, даже ударит нациста по яйцам, – и тогда Клоду точно будет о чем беспокоиться.
И ей тоже.
Элиза выбегает из кухни, бледная, в простом черном платье. Она выглядит такой же ошарашенной, как консьержка, и изумленно смотрит на Бланш. К досаде Бланш, Элиза вовсе не испытывает облегчения, увидев хозяйку живой и здоровой в такое непростое время.
– Мадам Аузелло, – наконец выговаривает она хриплым голосом.
– Я думала… я хотела посмотреть, все ли в порядке. И, конечно, хотела поблагодарить вас за заботу о нашей квартире. – Бланш старается говорить высокомерно и властно, потому что чувствует себя незваной гостьей в собственном проклятом доме.
– О, мадам, не стоит благодарности. Мне это в радость! – Элиза нервно делает реверанс, она никогда раньше не делала реверансов.