Госпожа Сарторис — страница 14 из 19

то он, наверное, уже вернулся домой; а может, зашел сначала в офис, чтобы занести чемодан. Шел уже шестой час, я каталась в темноте, а потом развернулась и поехала домой – больше мне ничего не оставалось. Нужно было как-то скоротать время до десяти. Тогда он придет в офис, и я смогу позвонить; это разрешалось только в случае крайней необходимости, но сейчас и была самая крайняя необходимость. Мне казалось, что этого момента ждать придется гораздо дольше, чем чего-либо прежде; я просидела три часа одна в темноте, но уже считала минуты до избавления. Я слышала, как он засмеется в трубку и скажет: «Сладкая моя, что ты наделала»; слышала его шепот и нежности; видела, как медленно осяду с трубкой в руке, слышала, как буду себя ругать, и видела, как мы оба будем с улыбкой вспоминать эту ужасную, бессмысленную ночь. Я слышала, как расскажу ему о многочасовом ожидании, и знала, что будет тяжело умолчать о своих надеждах и фантазиях. А еще знала, что не смогу скрыть от него свои страхи, но мне будет совершенно все равно, потому что все уже окажется позади.

Когда я подъехала к дому, то увидела свет. Еще и полшестого не было, никто так рано не вставал. Возможно, Ирми не могла заснуть, так иногда бывало, из-за давления; тогда она сидела на кухне, пила чай с шиповником, читала телепрограмму или вязала. Она не тронет письмо, как и Даниэла, но та всегда спала сном подростка, глубоким и беззаботным. Я осторожно припарковалась в гараже, запихнула в сумку карту Италии и положила пальто на заднее сиденье, на зеркало. Багаж я оставила в машине. Пахло машинным маслом и немного железом, и было еще почти совсем темно, когда я сделала несколько шагов до двери. Медленно повернула ключ в замке, вдруг почувствовала ужасную усталость и сказала себе – ну, теперь держись, впереди еще почти двадцать часов; и порадовалась, что не оставила на работе никакую записку. Это молчаливое расставание можно было продлить, нужно только продержаться до десяти утра, и никто ничего не заметит. Ирми ничего объяснять не придется, она никогда не задает мне вопросов, на которые не хочется отвечать; все будет совсем просто. Я повесила в коридоре куртку и тихо открыла дверь в кухню, но на скамье сидел Эрнст.


Я удивилась, но шока не испытала и подумала: «Ты меня не испугаешь». Он стоял прямо передо мной и был выше на две головы, а ведь я сама не самого маленького роста. Он смотрел пристально – не испытующе, а внимательно, – возможно, по привычке. Еще прежде, чем он успел представиться, я поняла, кто он такой; пригласила его войти и предложила кофе, который он пил с молоком и сахаром, это запомнилось мне, потому что показалось слишком калорийным для такого стройного человека. Он был немного смущен, а я даже не собиралась ему помогать; я ждала и пыталась скрыть враждебность и неуверенность; я ведь не могла знать, чего он хотел. Через полминуты молчания он заговорил сразу о деле; я точно должна была о нем читать или слышать. «Читала, – ответила я, – такое сложно пропустить, в газете пишут почти каждый день». Значит, вы точно, – сказал он, беспокойно оглядывая комнату, блуждая светлыми глазами по вышитой картине Ирми над диваном, местному пейзажу, написанному маслом, портретам моих родителей и фотографии с двадцатилетия кегельного клуба, – значит, вы точно читали о наших предположениях по поводу связей погибшего с проституцией». – «Читала, – ответила я и не смогла сдержать улыбки: – И что, они приводят ко мне?» – «В некотором смысле, – ответил он, внимательно посмотрел в окно и повернулся ко мне. – Я предполагаю, что мои слова удивят вас и даже шокируют, но больше мне ничего не остается; этого не избежать».


Он прочитал письмо. Я смотрела, как он сидел, немного согнувшись, согнувшись и оцепенев, а перед ним лежал сложенный лист бумаги и открытый конверт. Когда он поднял на меня взгляд, совершенно растерянный, отстраненный от боли и разочарования, мне пришло в голову выдать все это за помешательство, каприз, чуть более экстравагантный, чем обычно, внезапную ночную автопрогулку, гормональное расстройство, нечто абсурдное, что может уладиться уже в утренних сумерках. Фантазия у него была небогатая – возможно, ее не было вообще, – но он знал, что бывает правда, которая живет всего несколько часов, которая способна существовать лишь ночью, а при свете дня мы не только раскаиваемся, но и перестаем понимать ее, потому что были пьяны или потому что разругались вдрызг, ведь это всегда происходит посреди ночи, когда натянуты нервы, выпито слишком много алкоголя, после дня рождения или большого праздника, который прошел не настолько весело, как планировалось; наконец, кто-то должен устало сказать – «просто пойдем спать», а утром человек осматривается и не может даже вспомнить того, что казалось таким важным еще несколько часов назад, из-за чего он гневно ругался полночи. Это могло стать выходом из положения, он бы наполовину поверил мне, а наполовину – захотел бы поверить; мне следовало сказать – «Давай вернемся в кровать, я все объясню». Я могла спасти ситуацию, но этого не сделала. В момент, когда я опустилась рядом, словно на крупных переговорах, взяла стакан воды из-под крана и молча посмотрела на мужа, в тот момент я упустила шанс отогнать катастрофу. Я этого не сделала; он спросил, почему я вернулась, и я ответила: он не пришел. Я не пыталась солгать, потому что не чувствовала в этом необходимости; мне бы хватило сил и самообладания что-нибудь сочинить, но я подумала: с чего бы. Он тяжело вздохнул; я видела, он пытался понять, что это значит, спросить не решался. «Я потом позвоню ему, – сказала я, – мы просто разминулись; это ничего не меняет». Я дрожала, пока говорила эти слова, и сомневалась, хочу ли сама в них верить, но знала, что история с Михаэлем для меня гораздо, бесконечно важнее этого изможденного мужчины на скамейке в кухне, и не хотела ничего менять. Еще я не хотела, чтобы он заметил мой страх, постепенно перерастающий в панику; это его совсем не касается; я сказала себе: «Продержись еще несколько часов, и все будет позади, не сдавайся». Но это не помогало. «Хочешь сказать, – уточнил он, – что ты хотела сбежать с человеком, а он все перепутал и пропустил встречу?» Оставив письмо с порванным конвертом, он тяжелыми шагами направился вверх по лестнице; я осталась на месте. Потом сожгла в раковине письмо, включила кофемашину и сидела за кухонным столом, пока по лестнице не спустилась Ирми.

До десяти было еще несколько долгих часов, но я точно знаю, как они прошли, потому что была постоянно занята. Я пошла наверх, приняла душ, оделась и привела себя в порядок; ночь не прошла бесследно, и хотя бы собственное отражение должно было меня поддерживать. Я позавтракала с Ирми и Даниэлой и пожаловалась, что плохо спала и чувствую себя ужасно уставшей; Эрнст зашел на десять минут, выпил кофе и вышел из дома; наверное, Ирми подумала, что ночью разразился скандал, и была недалека от истины. Поездка до офиса прошла как обычно, только при каждой возможности я поглядывала на часы и постоянно высчитывала, когда можно будет ему позвонить; можно начинать попытки с девяти часов, а с десяти он точно будет на месте. Видимо, выглядела я все-таки странно, потому что госпожа Восс внимательно посмотрела на меня, когда я забирала почту; она спросила, хорошо ли я себя чувствую, и я ответила ей то же самое, что и Ирми; закрыла за собой дверь и села за письменный стол; часы лежали рядом с телефоном. Я вскрыла все конверты и управилась со всеми письменными делами; звонить кому-то я боялась, потому что у меня дрожал голос. Заставила себя оторваться от сигарет, заставила себя выпить стакан воды и заставила себя еще раз сходить в туалет, прежде чем сделать первый звонок; я отвоевывала эти минуты, как марафонец последние двести метров. Трубку сняла его секретарша и сразу сказала, что он еще не пришел; я спросила, когда можно попробовать позвонить снова, и она уточнила, по какому я делу. Я была не готова к этому глупейшему из вопросов; сказала, что перезвоню, и пришлось дожидаться десяти. Я протянула до девяти сорока пяти, и сцена повторилась; потом подождала еще полчаса, и она опять спросила, по какому делу мне нужен Михаэль. «По личному», – беспомощно ответила я. «Сожалею, – сказала она, – господин Шефер на конференции, но я могу ему что-нибудь передать». «Попросите его перезвонить мне», – сказала я, оставила свое имя и рабочий номер; во мне закипала ярость из-за его пренебрежения; прошлой ночью мы хотели начать новую жизнь, а сегодня я вынуждена попрошайничать у его секретарши. Я поставила перед собой задачу продержаться до обеда; и мне это удалось, и я снова услышала в телефоне голос госпожи Калькенбрук, которая сказала, что передала сообщение, но господин Шефер заходил в офис лишь ненадолго и теперь поехал обедать в ресторан. Я попросила ее добавить еще одну записку, что это срочно и что я буду доступна до шести вечера; она пообещала, и ее голос звучал почти мягко; конечно, она ничего не знала, но, возможно, ее тронул мой тон, который звучал уже умоляюще; возможно, она подумала, что мне нужна субсидия для частного театра или балетной труппы. Я не отходила далеко от стола, а когда приходилось ненадолго покидать кабинет, то снимала трубку, чтобы звучали гудки «занято». И время как-то прошло; казалось, во мне поднимается что-то темное, могущественное, словно та дрожь, на которую я не могла повлиять. Я снова и снова продумывала все подробности и позвонила туда еще раз, в секунду паники, когда мне вдруг пришло в голову, что госпожа Калькенбрук, та молодая блондинка с нашего первого бала, влюблена в Михаэля и просто скрывает все личные звонки; но меня она никогда не видела; и ее голос был дружелюбным и даже сочувственным, когда она сказала: «Я напомнила ему еще раз». Меня словно объявили вне закона, я больше не могла ни думать, ни заниматься бумагами и испытывала бесконечное облегчение, что на тот день не было назначено совещаний и неотложных дел; и это облегчение было единственным, что я чувствовала в своем оцепенении, постепенно переходящем в усталость. Я стала собираться, но едва двигалась, все конечности казались ужасно тяжелыми; я не могла найти расческу и механически выдвигала все ящики, пока не вспомнила, что двадцать четыре часа назад убрала ее в сумку, вместе с духами, блузкой и всеми остальными вещами, кроме крема для рук. Я не могла поверить, что это происходило со мной, хотя четко помнила, как я, в красном костюме, безумно влюбленная и совершенно невозмутимая, освобождала свой письменный стол. «Это было только вчера вечером», – пробормотала я полушепотом, но вернуть уже ничего нельзя; я не стану снова собирать сумку. «Все кончено», – написала я на бумажке, но даже это не вызвало никаких чувств; я подумала, что разумно было бы по крайней мере заплакать. Но испытывала лишь бесконечную усталость, будто не спала целую неделю, и все фантазии, занимавшие меня в течение дня – поехать к нему на работу, прийти к нему под дверь, позвонить его жене, ждать с чемоданом возле его дома, – все эти фантазии просто рассеялись. От меня ничего не осталось, даже голода или жажды, даже потребности покурить, вообще ничего не осталось, кроме усталости, – даже страха перед Эрнстом и собственным домом, даже беспокойства о будущем. Я посмотрела в зеркало возле двери кабинета и увидела пустое лицо. Я оставила пальто в машине, но не замерзла, пока шла по парковке. Я да