Госпожа Юме — страница 12 из 41

ты штудировал Гумбольдта и особенно де Соссюра, то не можешь не знать, что в работе языка гораздо важней передне- и заднеязычные».) Ульяна? Ничего не скажу (приложение к без усов). Пресс-кубик неизменно с улыбкой kusotare (голова из неудобопроизносимой субстанции). Пейцвер ждал сигнала, когда вытащить кролика из цилиндра — «Пусть знают, что не малии / У русских доставалии!» (я не говорил, что Пейцвер — вылитый Харви Вайнштейн? но судьба Пейцвера хранила, в отличие от Вайнштейна). Лена? Я хотел бы сказать ей (но каком языке? она не знает японского, да и Джефф мог бы схватить главный смысл; а язык наших взглядов составлен из несовпадающий словарей), но как бы я хотел сказать: «Остановись и сядь, восхищаясь вечером в кленовом лесу. Мудрецы, впрочем, забыли прибавить, что остановись не один, а с тем, лучше — с той (глупо в этот момент столкнуться глазами с Муриной), которая, сплетя свои пальцы с твоими, сядет у ног — и это не нотка патриархата, а просто плетеное кресло одно, в таких креслах принято любоваться природой, а сажать тебя на колени — небезопасно, потому что кресло может не выдержать (брести восвояси из кленового леса с обломками кресла под мышкой — испортить все впечатление), склони голову — разве можно постигнуть вечернее золото счастья, когда ты один?» Я хотел бы сказать тебе, Лена, что все зде и повсюду далеки от меня, как портреты маршалов налбандяновой кисти, что говорить им о вечере хоть в кленовом лесу, хоть в сосновом лесу — метать жемчуга перед buta (транскрипция не передаст хрюкоподражательность японских хавроний), и только ты — пусть я недостаточно изучил твои пристрастия в подлунном мире искусства — смотришь внимательно, убрав очки, потому что они все равно бесполезны в вечернем лесу, в подлунном лесу, куда забрели мы с тобой под вечер жизни, куда забрели мы…

Лица сделались странноватые — я было подумал, что им тяжелехонько таращиться на бамбуковые хижины японских букв, но, вероятно, в английском варианте спича произнес вслух половину из мысленно-легкомысленного послания Лене (дай бог, без имени — а во имя всех дев земли — в чем убеждают жизнь в ляжках у гандболистки, зверохищная осклабина «сис», печальная задумчивость Джеффа) — не воздухокрылый покамест варился вечер с кленовыми листьями (Лена — я был ей благодарен — удачно вышла колдовать японский чай аккурат на «мудрецы забыли прибавить», а Кудрявцев в объятиях олигархической ворвани не представлял опасности — на всех бизнес-ланчах за ним подтирает толмач — юркий еврейчик — юркврейчик, по слову Пташинского). Очевидно, Пташинский мне что-то вмешал поопасней боржоми. Я устоял. Речь не о ногах — о Лене. Я произнес (голос вдвинул вверх — у Кудрявцевых потолки 4.20) «You want me» — с паузой на псевдоборжоми — и виртуозным спасением (на что способны только святые) — иначе могло бы потянуть на скандальчик даже среди старых друзей, не говоря о прочих (не стану резаком сортировать их паспортные физиономии, разве что Ульяна наконец-то вышла из летаргии, думаю, она делает уколы по утрам, замедляющие реакцию на фаллическое разнообразие). Я поднялся вверх на 4.20 и продолжил лекцию, облетая по буддийскому кругу, не слишком торопясь, лишь пачкая побелкой пиджак с патчем и звеня хрустальными сосочками сталинской люстры: «You want me…» — «Ты хочешь меня… (псевдоборжоми не так-то легко пить на лету, опасаясь тюкнуть стакан кому-нибудь в темя) хочешь меня… увековечить? — говорит кленовый лес, зеленая сосна, рыба в морских глубинах, говорит природа — мастеру. И мастер хочет. И увековечивает». Аплодисменты.



13.


Я мог перейти к рыбам. Я развивал тезис: искусство — рыба. Плавает, куда никто не плавал. Летает, куда никто. Вам же не странно, что рыбы способны летать? Иначе (мой алкоголический прыск) их бы не называли летучими рыбами (exocoetidae — для тех, кто не обучался в гимназиях, это латынь). Также применяют наименование «лучеперые рыбы» (nihongo, к слову, ценителя их икры), но «лучеперы» возмогут нас несколько сбить с фарватера, поскольку рифмуются со «старперами» (английский эквивалент потребовал некоторого труда), а данный подвид в искусстве — все равно что треска замороженная на ложе любви. Хррр (я прочищаю горло, благодарю за брют). Чем писатель недюженный, сноб и атлет словесно-олимпийской гимнастики, писатель со святым духом в лице, т.е. милостью божьей, т.е. спльфу, я разумею художника, мастера (хитро-японский глаз) изоискусства, — отличается от художника так себе? Тем, черти драповые (как клеил присловье некто Горький, которого сгубила сладкая жизнь — отравили конфетками, алкоголический прыск), тем, дорогуша (я с Джеффом накоротке и потому вполне могу называть обладательницу гандбольных коленок «дорогуша», а от цитаты, видя родинку на ее упитанной ляжке, удержался — «смотри-ка, родинка, как муха, уселась на звезде твоей» — хотя безвестный поэтический гений изъясняется так от лица Григория Орлова в будуаре Екатерины Великой), тем, повторяю, что не угадать, какой фортель (следует препарировать этимологию фортеля — не сын ли форели?) выкинет в следующую секунду, какую он, баловень бога, откроет дверь, к тому же, замечу в привесок, он открывает дверь, которой нет в стене…

Прошу покорнейше вперить ваше внимание в следующую работу (и пусть азбука кандзи не превратится в тенета): рука мастера движется, словно рыбина — в толще воды; мы, простодуши, уверены, что смотрим на картину, а не пришла ли пора предположить, вернее, не пришла ли картина и смотрит на нас? Представим, мы опочили (у кого-то, в самом деле, откажут почки), и воды времени сволокли труп, но каллиграфия — тайнопись и тайнознание — вглядывается, по-прежнему, в новых участников труппы комедии танцующих прахов. Если хотите (не хотите — ляд с вами): все искусство — от пещеры Ласко до… (трудно рядом с Ласко подобрать соответствие — я удержался, чтобы не кивнуть на того, кто штампует собственные кубики пресса, а без усов сам-счастлив без политесов), от Ласко до… — иногда выручает жестикуляция — и я обрисовал сферу (будто бы символизирующую… пусть каждый символизирует сам) — итак, искусство — одно живое на этой перманентно умирающей земле. Госпожа Shi (я произнес слово «смерть» по-японски из целомудрия и не уверен, что перевел на русско-английский) глумится над куколками театра жизни — людишками (как ласково поименовал нас старик Диоген), воображая, что она — избранная, которая никогда не сойдет со сцены, что все из века в век будут лицезреть (немея с подмышечной потливостью — неплохо?) ее Данс Макабр (Пташинский протрезвел и грозил пасхальным пальцем — гипнотизирую Пташинского полемически): человек, яко трава дни его и т.д., яко цвет полевой отцветает и т.д., но приходит Аполлон, приходит Зевс — в зависимости от того, кто признает отцовство по отношению к музам с дудочкой в руке (хохоток, но «сперма Аполлона», будем считать, не произнес, во всяком случае, избегнул смотреть на Лену), пляшет и пляшет Mummy-death (Матушка-Смерть), но художник-рыба, летучая рыба, уже ускользнул — только художник свободен на несвободной земле… Лишь одна, которой он может довериться — госпожа Юме (т.е. Сон или, дабы очертить женственность, Мара).

Перед вами виртуозная («спиртуозная», — веселится извечный школьник Пташинский) кисть не уже знакомого мастера Уэды, а другого (следует щадящая биографическая справка на полстраницы)… наставление, им высказанное, нас, на первый взгляд, не удивит, ведь каждая рыба, т.е. спльфу, каждая психея по природе христианка и знает нижеследующую истину, но, однако, в дольней юдоли все устроено так, чтобы психея переработалась в замороженную треску (попрошу внимания, перейдем к переводу): «Как рыба, живущая в глубинах океана, если ты не светишься изнутри, то другого света здесь не найдешь». Я потому, господа (неустойчивый реверанс дамам), посвятил Вечер в кленовом лесу с созерцанием тысячелетне-зеленых сосен под выныриванием фосфоресцирующих фаворским светом рыб — Андрюше Вернье, что он одарен был подобным светом (Джефф после корил, что «shinsei-sa» — все же не «свет», а — улыбка сенбернара — «святость»; благородство, Джеффи, в том, чтоб не придираться к пятнышкам, включая собственные). Был ли это инстинкт, природа (неудачный псевдоним Господа Бога в XX веке — кстати, так говорил Вернье), результат сознательных, кх, упражнений (в последнем лично я сомневаюсь) — как знать? Само собой, слова о свете можно принять за фигуру речи, само собой, уместную в спиче по случаю годовщины, но не лишенную, собой самой, припудривания изъянов на покойном лице. Из каждого, по слову Ги де Мопассана (пришлось присочинить ссылку на неявный авторитет) в этом жанре творят исусика. Он, например, не косил от армии (я не хотел, но глянул на Кудрявцева; после Лена съядовитничала, что мне следовало бы начать с собственной персоны, хотя, далее миролюбиво, если бы я приполз на гражданку калекой, было бы жаль), да, и послал куда подальше возможность службы в потешном полку для кино-театральных сынков, потому плавился в песках под Кушкой с компатриотами из правоверных (узбеки, туркмены, таджики), чтобы исполнить интернациональный долг (поколение младшее не поймет), но начался ералаш (его слово, ха-ха-ха) со зрением, комиссовали. Он вообще посылал куда подальше (алкоголь шпорит трибуна, но призывов до трибунала не дошпоривает) то, что принято именовать «карьерой» — «пересаживать ягодицы из кресла в кресло» (так он говорил) было не для него. Он не был институткой, он умел припечатать (оживление в зале, одобрительный смех — публика всегда одобрительна, если трибунить с огоньком). Он не был ханжой (Пейцверу удалось-таки выкрикнуть — «Детей такой деталией / Наделаю в Италии!» — после сидел смирно — Лена, оказывается, успела намекнуть, что при Анечке Муриной декламация бестактна). Не кажется ли вам (я и в безалкогольном состоянии произношу этот оборот с подначкой), что современные люди от Сан-Франциско (почему Сан-Франциско? — для масштаба) до Мельбурна (для того же самого), от Лиссабона (аналогично) до Обдорска (Вернье всегда почему-то поминал Обдорск), от Булиламбада (поищите на карте — масштаб так масштаб) до Парижа (пнуть Париж сам бог велел) поражены