Да, люблю такие компании, такие бе-беседы (даже лимузин дергает на сюрпризах сельского автопокрытия), я, конечно, тоже слегка глупею (попробуй не поглупеть, когда жжет шейные позвонки), между прочим, если мне тарахтят в глаза в режиме нон-стоп, начинаю представлять — опять сцена из неснятого фильма? — а что если поцеловать визави в губы? — вероятно, лишь защитный инстинкт — кстати, план распространяется не только на женщин, не только на хорошеньких — мое вежлитерпение выигрывает еще минуты — а это все лучше, чем отправить за трехбуквенный тын, а дальше я приступаю к гаданию в зависимости от собеседника: губы татарочки уже опытны, но, господа, далеко не многоопытны и, пожалуй, помнят первое касание в непрезентабельном парадном; губы Раппопортихи усталы, конечно, усталы, как по-другому, но старательны, уверен, и если притушить свет, в них есть дурман сумеречных соцветий — табака, например, вот вернемся в шато Кудрявцева, я ей это скажу; губы Прищепки — Лена так и не позволила взять Прищепку под микроскоп — да наверняка как прищепки, что не худшее свойство для губ; еще в лимузине (Землеройка нервничал, когда я совершал свой зрительный воль дуазо — птичий облет — пассажиров) две блестящие — платья с блестками, не ясно? — две лани, две хламидиозные девицы — без ланей вечер не вечер — умножьте на три тачки в арьергарде, там таких табунок, ну и что — их губы с готовностью — ну и что, через эти губы не передается; главное — я был способен поддерживать энгельгардтовскую милостивую манеру исключительно потому, что смотрел на землероечное лицо — зрачки, радужку, мешочки, скулы, уши с пробивающейся из раковин шерсткой, подбородок, чуть сбитый от землепроходческих трудов, — с подобными экспериментальными идеями о его губах — одиноких, о, одиноких. Конечно, обязан вспомнить Андрюшу Вернье и его «Энциклопедию губ» (деликатно купировав название), увы, существовавшую исключительно в застольных импровизациях, винных парах и винных порывах…
Не знаю, право, заметили вы или нет, но я ничего не сказал о Лене, но когда, исполняя принятый ритуал при встрече, при прощании, она чиркает по моей скуле — «бог мой! ты небритый» — я счастлив, я, бог мой, счастлив — не знаю, умывались ли вы снегом (если не слезаете с лыжни в Измайловском парке, конечно, умывались, если вам не с чего слезать, кроме как с лыжни), но нежное пламя — вот что это такое (и если бы мы не жили в пору пост-пост-постмодернизма, я бы вспомнил Неопалимую купину пред Моисеем — кстати, Вернье вас обязательно бы проэкзаменовал: сколько лет прожил пророк-законодатель? 120, чтоб не потели, всего лишь 120, мальчишка в сравнении с Мафусаилом, дедушкой Ноя, тот честно оттрубил 969, ваше здоровье!). Талая вода, талый снег. В идиотской компании я могу быть своим: «Пейцвер, послушай, если твои колени устали, могу предложить твоей даме свои — колени я имею в виду». Татарочка, кажется, была не прочь, Пейцвер — тот просто смотрел на меня, как узник Египта — на Моисея; но между нами — в палевом свете салона — я видел рассерженный профиль Лены — я счастлив ее изумлять (и меня изумляет, что она все еще изумляется), потому произнес тихо только нам двоим известное слово: «Aha oe feii?» Разве это не блистающее bliss? разве не «Блаженство»?
«Ну как же! — нос Землеройки подслушивал, да, он подслушивал носом, а понюхивал ухом. — Это, господа, Эжен Анри Поль Гоген! И не следует забывать, что Сталин…» Даже хламидиозные возблагоговели перед ним.
14.
Мы носились (сверим по Гринвичу) сорок минут. Темень, дождина, мокрые платья хламидиозных (Пейцверу — он жирен, но одет многослойно — пришлось раздавать свои хламиды — каламбур Пташинского вызвал медицинское веселье помянутых дам). Церковь чернела на фоне сиреневых вод. Кто-то налетел на битый кирпич («Реставрация!» — не вполне точный вариант вопля). Аганбян направил фары прожектором («Изумительные лучи! как из жидкого золота!» — ясно, что у татарочки наличествовала склонность к поэзии; Пташинский, впрочем, внес поправку: «Жидкое золото — это к золотарям. Знаете, кто это?»). Тут домчал арьергард. Светло (давайте не будем про золото), громко, давились шампанским, бутылки метали в воду. «Не мечите бутылки с виньями!» Кто, думаете, состряпал? Ваш покорный слуга. Землеройка оценил и хлопал меня по плечу (я не Поддубный, но все же ему приходилось припрыгивать). Кстати, он — я всегда отмечаю подобные парадоксы — на шампанское налегал так, что получил от Пташинского отповедь — «Уважаемый, вы не один» (Пташинскому не хватает энгельгардтовского стиля) — разве можно того, кто вобрал стеллажи в свой книгокопательный мозг, поставить в ложное положение? — Землеройка абордировал девиц и — я отмечаю подобные загадки женской природы — к их, отнюдь не фаршированному, веселью. «Мой дорогой инкогнито, — доверительно делился Землеройка своим задушевным, вернувшись из какой-то подсобки, куда он затащил одну из восьмерых (считаем доскакавших), наиболее баскетбольную. — Мой дорогой инкогнито с внимательными и по таинственной причине грустными глазами — а пропо, у вас есть еврейская кровь? (согласитесь, весьма странный вопрос в тех обстоятельствах) а пропо?» — «Мишель (да, его звали примерно так), я замерзла! — баскетбольную мотало на шампанских каблуках. — И (кажется, она икнула) исчезаю в роллсе!» — Он, мигая мне по-мужски и отчасти по-отцовски, отправил ей воздушный пцып: «Я не задержусь, красавица души моей (отцовское подмигивание на бис), обсушись там». — «Да, — он привзял меня под локоть, — доктор Фрейд ошибался, утверждая, что человек модерна — не станем сейчас спорить о постмодернизме и даже постпостмодернизм попридержу, хотя, с другой стороны, не есть ли постпостмодернизм возвращение? — unde — вам ведома латынь? — unde, следовательно, Зигмунд Яковлевич ошибался, утверждая, что человеку модерна важен объект желания, а человеку античности — важно желание как таковое. Фемина, во всяком случае, как феномен, помнит об этом…» Слово «азитромицин» я не произнес (или все-таки произнес?), ведь он сказал беспечно: «Азитромицин! Юноша, в наше время эту штуку давили ртутью!» (Ну это он загнул, он не жил во времена Мафусаила.) Далее поведал о венерологе Мещерском (вас тоже царапнуло сочетание сиятельства и сифилитических наук?), с другой стороны, разве не тому, кто говорит по-французски, знать толк во французской болезни? да и пользовал он уже «новых дворян», если верить Землеройке, самого Берию, и Берия ему не простил — «Не совладал?» — должен же я поддерживать эрудированную беседу — «Напротив! Его огурец стал как огурец! Хвех-хвех… Но, хвех-хвех, тайны огурцов нельзя доверять огороднику… Укольчик — и похороны на Новодевичьем под оркестр». Поведал о «письме четырнадцати», «документе, от которого не отмахнешься…», поведал, что пьянство «сами знаете кого» преувеличено, но «тот», что не пьет, лучше б уж пил — «и разве это, кроме шуток, не внушает тревогу? вам, например, не внушает? вижу — вы человек думающий…»
Да. Думающий. В темноте, прикрытой дождем, когда не видно лица, соответственно, нет необходимости тратить силы на лицеблагородие (однако, не стану утверждать, что трачу их много, а пальто на меху совместно со спиртовыми килоджоулями в желудке гарантировали автономный обогрев), мне достаточно было вежливо дарить собеседнику дыхание пара, причем — я фиксирую такие детали — «да» получалось не больше пичуги, «да-да» плыло горлицей, может быть, готовой приступить к яйцекладке (в саду у Лены горлиц полно), а «что вы говорите» — совой Минервы, которая, как общеизвестно, вылетает в полночь (согласно наблюдениям, данная сова создает репутацию человека думающего). Кстати. Я не говорил, что у Землеройки имелся изъян — распространенный, как ни печально, среди людей многообразованных — обплев собеседника? Не намеренно, но так интенсивно! А в свете (хотя мы стояли в темноте, где фары озолачивали лишь птиц выдыхания), в свете медицины негигиенично. Тут меня спасал рост. Добавьте изоляцию мороси. Однако как не отметить — я всегда, даже в подпитии, каталогизирую закономерности (признак научного склада) — количество слюнной жидкости увеличивалось на шипящих — Черный континент, шанс для человечества, Шопенгауэр (на «уэр» слюна, правда, тоже стреляла), пошаговое развитие, Шамбезийские соглашения, общественность (сюда же — гражданское общество), живая журналистика, мертвящая журналистика («щ» выплескивало вдвое больше, чем «ж», можете проверить, встав перед зеркалом на расстоянии десяти см и подсчитав каплеобразные образцы), песочный пляж (не забудьте, мы на берегу Истры), железный закон олигархии (двойные гласные тоже таят опасность) — девочки, шезлонг, Шарм-эш—Шейх… (Шарм-эш—Шейх! — слюнная обойма! Кожа лица вздрагивает, когда представляешь, что с ней было бы — с кожей лица — если бы тот же монолог мой землероечный спикер произносил в сигарной комнате у Кудрявцева, а мы сидели бы на османских креслах нос к носу; рефери, полотенце!) Да, если б не рост, повторяю, если б не дождь, несущий дежурство Противо-Слюнной Обороны, я, исчерпав энгельгардтовский стиль, затолкал бы в землероечный рот (его никотиновые губы уже не тревожили) свое клетчатое кепи, а так я забавлялся в мысленный тотализатор, делая ставки на «климатический час “ч”» и «политических прошмандовок».
15.
Когда это было — лет в десять, двенадцать? Дома у Вернье играли в «Могилу Наполеона»: простофиле завязывают глаза, и он нащупывает то ногу «Наполеона», то руку «Наполеона», чем больше подробностей, тем веселей. Позже Вернье просвещал, что у гусаров Дениса Давыдова после конечностей согласно правилам естества следовал уд, но даже этот предмет, почитаемый в индийском вероучении и на русских заборах, мечта незамужних девиц, повод для стыдных волнений подростков, над