17.
«Зачем с такой рожей? — разумеется, не при всех, Лена предпочитает допрашивать приватно, пока «антракт» (я благодарен Кудрявцеву всеми потрохами души). — Она — глупышка, и что? Ты жуткий типус, — учитывая вино и начало ночи, я вправе рассчитывать на вокабуляр из более нежных слов. — Жуткий типус, — педагогические порывы у Лены часты — мать четверых детей. — Типус тебе на язык. А Златочка (прозвище для кошачьих) — талантливейший дизайнер. И очень выросла за последнее время (раньше можно было в театральной сумочке таскать, теперь поднялась на дрожжах золотых). Взял бы и провел Злату, к примеру, в запасник… В реставрационные мастерские, к примеру…»
О, да. Сейчас (извини, в штанине застрял друг, подруга и бог теперешнего человека — девайс) звякну в Palazzo Apostolico. Кому? Ты меня удивила. Римскому, прости за пафос, Папе. Ночь? Какая ночь?! Без четверти два, значит, в Риме даже не полночь. Гони Кудрявцева фрахтовать бизнес-джет. Домчим за три часа (бус для быдла пилит четыре плюс паспортный контроль). Как раз поспеем к келейной молитве епископа вместе с рассветом над Тибром. Старикашка заждался (лукавый лысеющий наклон головы в мурмолке), туфлей толкает двери в Станцы Рафаэля — помнишь, Лена, роспись «Парнас», безымянную деву, о которой Генрих Вёльфлин (в целом суховат — я не сказал «суковат») говорил — у нее затылок истинной римлянки? А его ученик (Эрвин Панофски? он самый) был не прочь (Эрвин-заноза!) учителя подъегорить: «Откуда, профессор, вам это? Давно вы от Реи Сильвии?» — «Интуиция, мил человек, интуиция». Пусть профессор потом нес пургу (я способен отстучать цитату дословно) про «надоедливый мотив обнаженных плеч» — но тут либо крепкая мораль, либо крепкие пуговицы на профессорском гульфике. Божество этих плеч и спины, чуть приоткрытой в бережном вырезе платья, хоть кого (даже если не со спиртным) заставят гарцевать гусаром или его конем, — я о душе, потому что души тоже гарцуют. Эта дева (поспешу уточнить) — муза (моего отца целила от депрессии, безуспешно, впрочем, врач Муза Аршаковна, а метод революционный: отсыпав иноземных — поди раздобудь — плацебо, прибавляла: «Главное — кислород, джоггинг и поездка к морю в обществе заботливой женщины» — и темный пушок у нее над губой светился победоносно, стерва она, Муза Аршаковна, проходимка, ведь мама еще не болела). Но отчего та муза, которая просто муза (не Муза Аршаковна! упаси бог; надеюсь, она не пыхтит джоггингом в нездешних садах, чтобы подстеречь отца или других каких пациентов; ей достаточно делянки с овощами — веровала в здоровое питание не меньше, чем в собственный гипнотический шарм), да, отчего муза с ложбинкой на спине, которую в Станцах Рафаэля сторожит паж в мурмолке, даже не полуобернется?
Только я, знаешь ли, некоторым образом наврал (поддался плебейской широте мировоззрений), утверждая, что ты, то есть та, с истинно-римским затылком и спиной, которая помнит полдневное солнце, аромат молодого вина, подглядывания крестьянских мальчишек, пот гладиатора, — заставит хоть кого — нет, не заставит. Пожив на сереньком свете, приходишь к выводу (спасибо, но я коньяк не терплю, мильон раз повторял), приходишь к выводу (кьянти можно), что миракль (ишь, какую терминологию твоя золотая кисонька слизала) никому никогда не был нужен. От силы — на денек, на два. Думаешь, не было приступов тошноты, когда устроил вечер о Делекторской и Матиссе? Зачем, глупый? («Глупый» произносит с тревожащей меня модуляцией). Гы. Так тебе и скажи. Ты не пришла. Где тебя мотало? — Автосалон во Франкфурте? Весело? Моторы выли? Кудрявцев выл? (Ты сама думаешь так, не молчи). Может, у меня имелся наиковарнейший план — увидеть твои глаза (чуть более удивленные, под очками это приметно), когда процитирую французское письмишко Мари Луантен — «Они не считались ни с кем, ни с чем, когда багровое зарево любви зажгло их одинокие, измученные, затерянные в холоде мира сердца. “Princesse de glace” (Ледяная принцесса) перестала быть ледяной». Выспренно — да, но простим старую деву (старые счастливы, когда излагают в багровых тонах, оставим им грезы мемуаристок, ведь и собачки, как говорит Писание, рады крохам с чужого стола). А еще она пишет, что влюбленные способны ходить по водам, двигать горы (неожиданное сравнение — «словно шкаф», поскольку Делекторская раздобыла для Анри непонятно где «русский шкаф»), воскрешать мертвых, ведь кто не влюблен — тот и мертв, а возможно такое из-за родства пламени в их сердцах и небесных кострищ, которые разжег Создатель шестнадцать миллиардов лет назад, значит, и влюбленным всегда только шестнадцать (старушке было за восемьдесят, когда она чирикала строки). Ну, Princesse de glace, тебя вштырило?
А вообще не до конца ясно, кто тут мертвый, кто тут живой, по крайней мере, те, что выглядят бодрячком — в любом случае бодрячком временно, и на хронологической шкале подсчитанных старушкой миллиардов никому не важно, по большому счету, по миллиардному счету (я не намекаю на Шницеля, а ценитель автосалонов недотянул? хых) не важно — жили, умерли или только делали вид, удачно (как, например, автосалонофил) делали вид. Спасибо (она подливает мне кьянти). «Sangiovese без бурды, — говоришь ты, — Кудрявцева не проведешь». О, еще бы! А бутылка правильная, в лыковой оплетке (пустую отдай в дар молодому художнику для натюрморта, раз ему запрещают голых женщин, и не ему одному), но и я не лыком шит: «Sangiovese, конечно, без хурды-бурды. Как иначе? Как? Если это “кровь Юпитера” — “Sanguis Jovis”? Но знаешь ли ты (вот и пригодятся солнечные кострища), что Юпитер — я планету имею в виду — это щит Земли? Летит каменная дура на голову — нам с тобой, заметь, — а Юпитер — планета, но и бог отчасти и точно, что ангел господень — своей крупнотелой плотью — спасает нас, потому он и есть Soter — спаситель. Римляне так его называли, а они болванами не были, согласись. И почему сама не пьешь?». — «Но он же, — ты явно пытаешься вспомнить худосочные лекции Слуха об астрономии, — не из камня? Из пара какого-то?» — Я радуюсь твоей памяти, я киваю. — «А-а! Ну да, вроде тебя. Я бы сказала: обманчивый, — тут ты замечаешь, что я делаюсь кислее, чем кьянти. — Но с тобой под метеоритом погибнуть не прочь». И я понимаю: момент подходящий (не только два часа ночи, но и ты, пусть отчасти по вине кьянти, нежна), чтобы спросить, известны ли тебе обычаи Индии? (тут надо ловко вплести разъезды верхом на непальских слонах) — пить вино из уст храмовой жрицы? — но, по всей видимости, кровь Юпитера размешали с водой (мои черти, православные черти, сидят под замком; сколько им следует за воротник, чтобы сплясать танго любви или, там, джигу?), и заранее известен твой ответ — «Хм, у индусов с гигиеной не очень».
Я не позвоню в Palazzo Apostolico («в Чистый переулок названивай — у меня номер прямой!» — обязательно возопит Пташинский). Мог бы — журналисту Жану Невселю, который с Папой накоротке (Жан Невсель рад перемолвиться со своим московским корреспондентом — исследователем катакомбного искусства, чьи черти заперты в катакомбах — впрочем, в это обстоятельство милейший Жан не посвящен). Нет, вместе со всеми стану смотреть продолжение одиссеи (разве что ретироваться по причине желудочной колики? это может обидеть гастрономические таланты хозяйки, вернее, хохлушки, которой таланты передала). Одобрительно цокать, когда ты (камера выхватывает пламень прически), среди помавающих пальм, возлагала себе на обгоревшее плечо (похоже на поцелуй солнца? похотливый, я бы сказал, поцелуй) плод лодоицеи. «Именно его, — закадровый текст Кудрявцева, — Ева подарила Адаму». Ева, забыв снять очки, делает вид, что смущена, но глаза, преувеличенные стеклами, свидетельствуют: ей нравится. Собственно, этот орешек, — продолжал натурфилософствовать Кудрявцев, — минимум в десять кило! Двинет по кумполу — в тот же день сможешь передать привет Адаму и Еве. Как ты справилась? — вместо объяснений каждый смог тронуть твой кокетливо предъявленный бицепс под шелковым рукавом, кроме меня, — особенно усердствовал Пейцвер, утверждая, что по первому образованию фельдшер. «Ну вы их ели?» (писк Таньки) «Как его есть, он похож на задницу!» (Пейцвер) «Не задницу, Витечка, а дамское мягкое место» (Хатько) «Просто желе, хорошо для косметической маски» (Лена) «Но это недешево» (женская часть хора) «Спросите у Кудрявцева, но, сомневаюсь, что он помнит такую чепуху» (Лена) «Почему Кретьен де Труа замороженный?» (писк Таньки) «Он не любит, когда разговор переходит в толстую кишку пошлости» (бас Раппопорт, благодарный взгляд де Труа).
Взять и позвонить себе самому. Вы так делали? Неизменно гудки «занято» — с кем он, ляд побери, треплет? А если ответит? Хорошо-с, поглазеем еще, как ты возрождаешься в пене океанической. Но у Кудрявцева своеобразный юмор (показывать всем, например, почти голую жену), и с годами он прогрессирует. Перед началом «киносеанса» (его слова!) «бескомпромиссно требует» (его слова!) выключить «средства связи» (его слова!) — «порочащей связи» — добавляет Раппопортиха и подчиняется последней, спрашивая (не надоест?), а если позвонит… следует фамилия, поставившая на уши полмира — все ржут; если среди нас Шницель, который вообще-то видится с Поставившим на уши чаще, чем с мамой, то громче всех Шницель, — а маму он чтит, потому что благодаря ей «стал вот таким, каким получился, прошу хоть не любить но не обжаловать» — тоже мастак шутить. Пусть хоть гикнется электричество. Было разок. Мы смотрели пляски натренированных женских мяс в Рио — паф! — мяса исчезли. Шницель (родство душ) неистовствовал, зато Кудрявцев выволок канделябры. Устный рассказ, понятно, бледней, чем киноповествование. К тому же Кудрявцев (патологическая тяга) топтался на подробностях перелета. Сколько еще налетать часов, чтобы отстал с пыткой «турбулентностью», «типажами стюардесс в зависимости от авиакомпании», «экстра классом»? Редкий ценитель десятитысячекилометровых дистанций — я, например, опасаюсь (генетическая память отца, чуть не сверзнувшегося в джунгли Анголы? генетические следы алкоголя? не буду пускаться в генеалогию). Не знаю, почему этот фильм меня феерически раздражал — там ты в кадре на полминуты — заливаешься, веселая дурочка, — а далее снова парад потливости и тум-балалайки. Просто я тогда валялся в Москве с гнилой, нет, гнойной ангиной (от пенициллиновых эликсиров у меня, как тебе известно, отек Квинке) и думал: вот, подохну, на какой день ты успеешь (у вас же всегда «открытая дата») — на девятый, на сороковой? Мне добыли лекарство, меня починили. Врачиха (создание толстокоже-надежное) говорила: дело заурядное — спутанность, многоуважаемый пациент, сознания, оттого в башочку (именно так) лезет муть. «Главное, — помню медицинскую улыбку, — не поддаваться!»