Госпожа Юме — страница 35 из 41

а Уильяма Морриса, но все же любила меньше, чем Данте Габриэля Россетти, который, конечно, любил Уильяма Морриса, но больше любил его жену — Джейн Моррис, он любил ее так же сильно, как любил Элизабет Сиддал, свою жену, пожалуй, даже сильней, а Алексу Уайлдинг, Фанни Корнфорт etc. любил чуточку меньше, правда, иной раз Алексу и Фанни любил чуточку больше, если Элизабет, скажем, в отъезде, а когда Элизабет умерла, Джейн, наоборот, была полна сил, к тому же Джейн была утонченней Алексы и Фанни, во всяком случае, в любви к ним он был не столь постоянен, как к Уильяму, поскольку к Уильяму чувства всегда испытывал ровные, уф. А Вернье любил Джейн, Уильяма, Данте Габриэля, Элизабет, Алексу, Фанни etc одновременно и еще, без счета, других (здесь бы и пригодилась тысяча страниц), даже когда лица неразличимы, как, например, в Александрии римские статуи (музейчик Восточной гавани), которые подняты из моря, умыты временем, почти исчезли, с каждым касанием воды отдавая свою личность векам, перешли в состояние сна, но пусть во сне лицо затуманено, ты все равно знаешь, кто перед тобой. Разве что чокнутая учительница чувствует схоже, но не решается повествовать — поймут превратно.

Там, в портфеле (в поклаже на страусе), еще колоды фотографий. Помню белокрылую Лои Фуллер, без нее ар-нуво безвкусно; Алессандро Морески, последнего певца-кастрата (бизнес-вумен взволновываются); с сумасшедшинкой глаза Бориса Тураева — мага египтологии, витязя Руси; открытка с барышнями, собирающими в 1908 году флёрдоранж в Провансе (чепцы, фартуки, в каждую влюбиться); экстаз болящих в Лурде (святая Франция; Пташинский говорил, что тамошняя чудотворная вода не действует, но требовал флакон), мордовки (так в подписи), идущие на богомолье в Саров в те же дни, «les petits russes» (так в подписи), т.е. «маленькие русские» — малороссияне (чубы и мазанки), принцесса Дагмар, ноги Зинаиды Гиппиус (не отдельно, но господствуют перед палитрой Бакста — сфотографировано, когда писал портрет), ноги Иды Рубинштейн (для комплекта), Матисс в Москве, гостит у Щукина, на фоне из картин Матисса (меня дразнил)… — мир его отца, семейный, так сказать, альбом.

Публика была счастлива (бог должен изредка спускаться в массы), когда из рукава выдергивал шпаргалку (страус их тоже перевозил). Письмо той к этому, эпитафия на варварской латыни, граффити от Пскова до Лиссабона, цифирь Брокгауза, русско-французский разговорник времен Тургенева — «благоволите растопить камин, озяб с дороги, вымокла крылатка»… Помню из Виолле-ле-Дюка — «мы восстанавливаем не только то, что было, но чего не было, но могло бы быть».

Annette говорила, Вернье посеял портфель в Кельне (в качестве дополнительного приношения волхвов — ну да, пошучивал), может, поперли потомки угнетенных — приемыши Европы на одре? — (вообразите, какой рычал франко-конголезский фак над потрохами страуса! — Annette заливалась, как Андрей исполнил эту драматическую мизансценку, впрочем, умел мычать фонетику каких угодно жертв колониализма). Да, страус его кормил, подставлял крыло (между прочим, — просвещал Вернье, — в старой Бухаре лечили хвори питьем из миски, из которой сам страус жажду утолял; знали? нет), но было бы смешно объяснять его летающий успех нелетающей птицей.

Тот случай, когда я готов оскоромиться цитатой из Джорджа Терруанэ: «От всех жизненных странствий остается лишь пыль на башмаках» (явная аллюзия на «Башмаки» Ван Гога, значит, и на тяжбу о «Башмаках» Хайдеггера и Дерриды — читателям щекотно сознавать причастность к кругу избранных — Лена напрасно дулась из-за «щекотно сознавать»). Что ж, и от дорог Вернье немного: «Утро в Константинополе» (все-таки о «русских облаках» никому в голову не набредет), стишки на случай («Раз по улице Тверской / Прогулялся уд нагой. / Встретил барышню для вду, / К сожалению, не ту» — вероятно, я пристрастен, но, идя по Тверской, бормочу эти строчки и сверяю интуицию поэта с прохожими обоих полов; если же сверну к Никитским воротам, то вспоминаю из романса, который он пел и который выдавал за белоэмигрантский, но все знали, что это его собственный: «Помнишь, нам Пушкин встречался, / Не Александр, а другой, / Но, как и мы, он венчался / Русскою снежной зимой. / Пусть разбросала судьбина / Нас в чужестранной земле, / Нету забыть нам причины / Розу в февральском окне»), поэма о Вийоне (которой не было или все же была? — нам он читал пролог, стилизованный под французский язык XV века), «Теория ворот» (бога ради, не повторяйте вслед за Землеройкой, что при всей цивилизационной дискуссионности должна была бы стать обсуждаемым нарративом; «ворота» выламывают в разное время и в разном месте — 1789-й, 1917-й — что там, впереди?), «женское лицо стоит всего прогресса» (я уже говорил), он был сам по себе, а это, знаете ли, редкость в мире, где как будто отсутствует рабство, и еще — он к жизни своей не относился всерьез, много вы встречали таких людей?



31.


Рождение 143-го ребенка тоже радует (речь о «Поисках прекрасной эпохи», хотя, конечно, цифра  от балды, я не столь фертилен). Вялые звонки, не только вялые — Землеройка, например, осчастливил, что я высказал больше, чем сам мог предполагать, да, много больше, и это начало давно назревшей дискуссии (монолог на пятьдесят две минуты — глянул таймер — да, и я обожаю слово «назревший» — вероятно, я был несколько резок с Леной, попросив, елику возможно, не раздавать мой номер направо-налево, вширь-вглубь — «Ты сбрендил? Склеротик, сам диктовал»). Респекты при встречах. Джефф — он так и не овладел русской речью, во-первых, японский подорвал его лингвистические способности, во-вторых, главное понимает, главное — в глазах, но у статьи-то (ха-ха-ха-ха) глаз нет, и ты переведи главное. «Джеффи (мне не хотелось его мурыжить, когда рядом Грейс), главное — мы склеим ласты. Не исключено, что уже, просто не в курсе. Вряд ли тебя это сильно расстроило». — «Как сказать». Между прочим, мой лапидарный синопсис был продиктован патриотическими соображениями — по отношению к русскому языку — хотел заинтриговать английского лентяя.

Таньке понравилось в финале: «Там, где ты свернул на бессмертие — арс лонга и всё такое… Скована жизнь — свободно искусство и всё такое…» Не стану врать, что мнения Лены ждал как мальчик (в данном случае правильнее вписать «отец»), но все же: «Да… прекрасно, прекрасно… было бы лучше без саморекламы… но так у тебя всегда… ты же не можешь по-другому, правда?..» Боже упаси, не хотела кольнуть (ее слова), ты, что, перепил на радостях? (ее слова), когда попрощались («Ты не обиделся?» — прозвучало почти неприлично, с интонацией Маленькой О., кстати, Лена ее разок видела, удивлялась — «Странная особа, бр-р-р, странная. Весь вечер сверлила щучьим взглядом, давно знаешь? странная»), я почти не впадал в конголезское буйство — тут у нее инстинкт материнства, распространяемый на всех: подруг, друзей, однокашников, садовницу, шофера, — разумеется, их отпрыски прежде всего вовлекаемы в теплый мир безбрежной заботы — даже бывших подруг, бывших друзей и (как без них — жертв жестокости) собак, кошек. От открытия собачье-кошачьего приюта здравый смысл удержал (или здравый Кудрявцев?). Но помню, например, молдав­скую бабищу с прозвищем Бегемот (мыла окна у них на Истре, тайна ремесла — поплевать, потереть, откинуть голову, полюбоваться, дрогнуть наливным плечом из-под бретельки фартука, если рядом плетется мужской экземпляр, да хоть бы я — сколько окон? двадцать пять? тридцать пять? Вернье подтрунивал, припоминая затею Велико-французской вонюции — «налог на окна» — иногда у Кудрявцева замыкание юмора, но Лена хохотала), так вот Бегемоту требовались не деньги, вернее, не только деньги, а штамп постоянного жительства в Москве, лучше бы муж с московским штампом. Первое — мелочь (щелчок Кудрявцева), второе, как выяснилось, тоже (щелчок Хатько, у нее, кто бы знал, ассортимент мужей лежалых, но годных). Однако душой предприятия была, конечно, Лена. А тот, кто спешит творить людям добро, имеет право подмечать слабости. Annette, напротив, привзяв за запястье: «Вы так хорошо сказали о нем и (делая вид, что перешагивает смущение) о себе, то есть не о себе, а о том, что (второй барьер смущения) для вас в этом (третий барьер), простите, бардаке, — настоящая жизнь» (приятный момент, если бы не шепот Пташинского тогда же в затылок: «Друже, из вас выйдет гармоничная коалиция…»).

Жаль, Танька только после «Поиска прекрасной попохи» (Пташинский переименовал «Поиск прекрасной эпохи») вспомнила, что Вернье признавался — трудно записывать, когда мысль несется… гепардом («гепард» — уверен, ее соавторство, она считает себя стилистически одаренной). «Не забыл, я увлекалась стенографированием?» (с умилением самой себе). «Угу» (Дурь к тебе липнет, как насморк. Она до сих пор в обиде, что не составил компанию в занятиях норвежским — продержалась, будем следовать подтвержденной хронологии, не больше месяца, даже «здравствуйте» улетучилось из головешки). «Я хотела Андрюше помочь. Он бы стенографировал свои мысли. Зря ты не написал об этом» (Как, если слышу впервые?) «Конечно, арс лонга и всё такое — правильно. Но я бы добавила (пауза, ее прием, чтобы звучало умней): искусство одно не предаст». Потом были слезы (Танькины слезы!) — у Пташинского в подобных случаях наготове сентенция — «предпочитаю сыр со слезой, а не девицу в слезах» — гогочут все, кроме меня, — им же святая Рыдофия не исповедуется. «Будешь?» (зато я обретаю законное право на «Землетрясение», я о коктейле). Конечно, будет. И я слушаю, что причина в той гадине, подлючке, стерве, воровке с Трех Вокзалов, суке последней и сексапильной кошатине, зебре — кстати, ты знал, что зебры — самые похотливые? (похоже, она требует подтверждения занимательно-зоологического факта) — паучихе, которая после спаривания сжирает женишка, — таким мерзавкам мамели с детства внушают, что у них между ног розан в сахаре, а мужики, ты уж прости за честность, за опыт, неспособны дотумкать, что там напичкано крысиным ядом. Ты не думал, что ее второй муж — придурковатый лорд — околел не случайно? Никто не травил, сам образцово спился. Может, использует зажимы для причинных мест? (Давно предполагал,