– Она страшно самолюбива! – сказала Франсуаза. – Ей нужно быть уверенной в немедленном и оглушительном успехе, чтобы согласиться рискнуть.
– Это не только самолюбие, – возразил Пьер.
– А что же еще?
– Она сто раз говорила, что ей отвратительно унижаться, опускаясь до всяких там расчетов и упорства.
– Ты сам-то ощущаешь это как унижение? – спросила Франсуаза.
– У меня нет морали, – ответил Пьер.
– Откровенно говоря, ты полагаешь, что она поступает так по моральным соображениям?
– Ну конечно, в каком-то смысле, – с некоторым раздражением ответил Пьер. – У нее совершенно определенная позиция по отношению к жизни, с которой она не заключает сделок. Это то, что я называю моралью. Она стремится к наполненности. Такое требование мы всегда ценим.
– В ее случае слишком много слабоволия, – заметила Франсуаза.
– Слабоволие? А что это? – спросил Пьер. – Способ замыкаться в настоящем, только там она находит наполненность. Если настоящее ничего не дает, она забивается в свой угол, как больное животное. Но знаешь, когда бездеятельность доводят до такой степени, до какой доводит ее она, название «слабоволие» не подходит – это становится могуществом. Ни ты, ни я не имеем сил оставаться сорок восемь часов в какой-нибудь комнате, никого при этом не видеть и ничего не делать.
– Тут ничего не скажешь, – согласилась Франсуаза. У нее вдруг возникла мучительная потребность увидеть Ксавьер. В голосе Пьера слышалась необычная теплота, хотя восхищение, по его словам, было неведомым ему чувством.
– Зато, – продолжал Пьер, – когда что-то ее волнует, она проявляет поразительную способность этим наслаждаться; рядом с ней я чувствую свою кровь такой холодной. Еще немного, и меня бы это унизило.
– Тогда, значит, ты первый раз в жизни познал бы унижение, – сказала Франсуаза, пытаясь рассмеяться.
– Уходя от нее, я сказал, что она маленькая черная жемчужина, – серьезно произнес Пьер. – Она пожала плечами, но я действительно так думаю. В ней все так чисто и так неистово.
– Почему черная? – спросила Франсуаза.
– Из-за той своеобразной извращенности, которая в ней есть. Можно подумать, что временами ею овладевает потребность делать зло, причинять зло себе и вызывать к себе ненависть. – На минуту он задумался. – Знаешь, это забавно: часто, когда ей говорят, что уважают ее, она, словно испугавшись, встает на дыбы. Она чувствует себя скованной уважением, с которым к ней относятся.
– И она быстро сбрасывает оковы, – заметила Франсуаза.
Она заколебалась: ей почти хотелось уверовать в этот привлекательный образ. Если теперь она нередко чувствовала себя обособленной от Пьера, то потому, что позволила ему одному идти вперед по путям восхищения и нежности: их глазам не открывались больше одни и те же образы; она видела лишь капризную девочку там, где Пьер усматривал душу требовательную и непримиримую. Если она соглашалась присоединиться к нему, если отказывалась от этого упорного сопротивления…
– Есть во всем этом правда, – сказала она. – Я часто ощущаю в ней что-то волнующее.
И снова она напряглась, собравшись с силами; такая привлекательная маска – да это же хитрость, она не поддастся этому колдовству; она представить себе не могла, что будет, если она все-таки поддастся, но знала лишь одно: ей грозит опасность.
– С ней невозможно иметь дружеские отношения, – резко сказала Франсуаза. – У нее чудовищный эгоизм. Дело даже не в том, что она предпочитает себя другим людям, у нее совершенно отсутствует понятие об их существовании.
– Однако тебя она очень сильно любит, – с упреком заметил Пьер. – А ты довольно сурова с ней, сама знаешь.
– Это не самая приятная любовь, – сказала Франсуаза, – она относится ко мне как к идолу и в то же время как к шуту. Возможно, в тайниках своей души она с обожанием созерцает мою сущность, но что касается моей бедной особы во плоти, то она располагает ею с непринужденностью скорее тягостной. Да это и понятно: идол никогда не хочет есть, спать, не испытывает головной боли, его почитают, не спрашивая его мнения о культе, который ему воздают.
Пьер рассмеялся.
– Это правда. Ты, конечно, считаешь меня пристрастным, но меня трогает ее неспособность иметь с людьми человеческие отношения.
Франсуаза тоже улыбнулась.
– Я действительно нахожу тебя немного пристрастным, – сказала она.
Они вышли из ресторана, и речь снова зашла о Ксавьер. Те минуты, которые они проводили вместе, уходили на разговоры о ней, это становилось наваждением. Франсуаза с грустью взглянула на Пьера: он не задал ни одного вопроса и был совершенно равнодушен к тому, о чем думала Франсуаза в течение дня, а слушал ее с видимым интересом не из вежливости ли? Она прижала его руку к своей, чтобы по крайней мере сохранить с ним контакт. Пьер слегка сжал ее руку.
– Знаешь, я немного жалею, что больше не сплю у тебя, – сказал он.
– Но ведь теперь твой кабинет стал очень красивым, – заметила Франсуаза. – Он целиком покрашен заново.
Это немного пугало: ласковая фраза, нежный жест, она видела в них лишь любезное намерение, это не было чем-то наполнено, и это не трогало. Она вздрогнула. Казалось, вопреки ее воле произошел щелчок, и теперь, когда это началось, возможно ли когда-нибудь преградить путь сомнению.
– Хорошего тебе вечера, – нежно сказал Пьер.
– Спасибо, до завтрашнего утра, – ответила Франсуаза.
Она смотрела, как он исчезает за маленькой дверцей театра, и ее пронзила острая боль. Что скрывалось за фразами и жестами? «Мы одно целое». Под прикрытием этого удобного смешения она освобождала себя от тревог о Пьере, однако это были всего лишь слова: их оказалось двое. Это она почувствовала однажды вечером в «Поль Нор»; именно в этом она через несколько дней упрекала Пьера. Ей не хотелось вникать в свое замешательство, и она рассердилась, чтобы укрыться от истины. Но Пьер не был виноват, он ведь не изменился. Это она в течение долгих лет совершала ошибку, рассматривая его лишь как оправдание себя самой. Сегодня она осознала, что он живет сам по себе, независимо от нее, и расплатой за ее безрассудное доверие стало то, что она оказалась вдруг перед лицом незнакомца.
Франсуаза ускорила шаг. Единственным способом, дававшим ей возможность сблизиться с Пьером, было встретиться с Ксавьер и попытаться увидеть ее его глазами. Далеко ушло время, когда Ксавьер представлялась Франсуазе частью ее собственной жизни. Теперь она с жадной тревогой в смущении спешила к чужому миру, едва приоткрывавшемуся перед ней.
Франсуаза на минуту застыла перед дверью. Эта дверь вызывала у нее робость; это место действительно было священным, там вершился не один культ, но высшим божеством, к которому поднимался дым от сигарет белого табака и ароматы лаванды и чая, была сама Ксавьер – такая, какой ее созерцали собственные ее глаза.
Франсуаза тихонько постучала.
– Входите, – послышался веселый голос.
Слегка удивленная, Франсуаза толкнула дверь. Ксавьер, в длинном зеленом с белым домашнем платье, улыбалась, радуясь удивлению, которое рассчитывала вызвать. Занавешенная красным лампа отбрасывала в комнату кровавый отблеск.
– Хотите, мы проведем вечер у меня? – спросила Ксавьер. – Я приготовила ужин.
Возле умывальника урчал на спиртовке маленький чайник, и в полумраке Франсуаза заметила две тарелки с разноцветными сэндвичами. О том, чтобы отказаться от приглашения, и речи не было: приглашения Ксавьер, при всей их видимой робости, всегда были властными приказаниями.
– Как мило с вашей стороны, – сказала Франсуаза. – Если бы я знала, что это праздничный вечер, я бы принарядилась.
– Вы и так очень красивы, – ласково отозвалась Ксавьер. – Располагайтесь поудобнее. Посмотрите, я купила зеленого чая, листочки еще выглядят совсем живыми, и вы увидите, как это ароматно.
Надув щеки, она изо всех сил подула на пламя спиртовки. Франсуазе стало стыдно за свою недоброжелательность.
«Я и правда суровая, – подумала она, – я старею».
Каким резким только что был ее тон при разговоре с Пьером! Между тем заботливое выражение лица Ксавьер, склонившейся над чайником, обезоруживало.
– Вы любите красную икру? – спросила Ксавьер.
– Да, очень, – ответила Франсуаза.
– Ах, тем лучше, я так боялась, что вы ее не любите.
Франсуаза не без опаски взглянула на сэндвичи; на кусочках ржаного хлеба, нарезанного кружками, квадратами, ромбами, была разложена разноцветная снедь: то тут, то там выглядывали анчоус, оливка, кружочек свеклы.
– Не найдете и двух одинаковых, – с гордостью сказала Ксавьер, наливая в чашку дымящийся чай. – Мне пришлось кое-где добавить чуточку томатного соуса, – поспешно сказала она, – так получалось гораздо красивее, но вы этого даже не заметите.
– У них приятный вид, – безропотно сказала Франсуаза. Она терпеть не могла томата и выбрала наименее красный из сэндвичей; вкус у него был странный, но совсем неплохой.
– Вы видели, у меня новые фотографии, – сказала Ксавьер.
На обои в зелено-красных разводах, которыми была оклеена комната, она приколола серию художественных ню. Франсуаза тщательно рассмотрела длинные изогнутые спины, предлагающие себя груди.
– Я не думаю, что месье Лабрус нашел их красивыми, – с недовольной миной произнесла Ксавьер.
– Блондинка, пожалуй, чуточку толстовата, – заметила Франсуаза, – но маленькая брюнетка очаровательна.
– У нее прекрасный вытянутый затылок, похожий на ваш, – ласковым голосом сказала Ксавьер. Франсуаза улыбнулась ей, внезапно почувствовав себя освободившейся: вся скверная поэзия этого дня рассеялась. Она посмотрела на диван, на кресла, обтянутые, словно костюм Арлекина, ромбовидной звездой с желтыми, зелеными, красными полосами. Ей нравилась эта игра дерзких, поблекших цветов, и этот мрачный свет, и этот запах мертвых цветов и живой плоти, который всегда окружал Ксавьер; из этой комнаты Пьер не извлек ничего нового, и Ксавьер не обращала к нему лицо, более трогательное, чем то, которое она сейчас повернула к Франсуазе. Эти приятные черты представляли открытое детское лицо, а не смущающую маску чародейки.