Гостья — страница 29 из 84

«Тем хуже», – повторила себе Франсуаза не очень уверенно.

– Вы уже уходите? Какая жалость!

Она с удовлетворением провожала взглядом силуэт Абельсона; когда все серьезные гости уйдут, не придется больше тратить столько сил. Франсуаза направилась к Элизабет; вот уже полчаса, как та курила, с остановившимся взглядом прислонившись к подставке для кулис и ни с кем не разговаривая. Однако пересечь сцену было делом нелегким.

– Как мило, что вы пришли! Лабрус будет очень доволен! Он в руках у Бланш Буге, попытайтесь его освободить.

Франсуаза преодолела несколько сантиметров.

– Вы ослепительны, Мари-Анж, это синее с фиолетовым так красиво!

– Это костюмчик от Ланвен, мило, не правда ли?

Еще несколько рукопожатий, несколько улыбок, и Франсуаза очутилась возле Элизабет.

– Тяжелое дело, – призналась она. Она в самом деле чувствовала себя усталой, в последнее время она часто уставала.

– Сколько элегантности в этот вечер! – заметила Элизабет. – Все эти актрисы, ты видела, какая у них скверная кожа?

Кожа Элизабет тоже была не блестящей – одутловатая и отливающая желтизной. «Она распустилась», – подумала Франсуаза, трудно было поверить, что шесть недель назад на генеральной репетиции она выглядела ослепительно.

– Это из-за грима, – объяснила Франсуаза.

– Тела потрясающие, – беспристрастно продолжала Элизабет. – Как подумаешь о Бланш Буге, которой за сорок!

Тела были молодые, и волосы чересчур точных оттенков, и даже рисунок лиц твердый, однако эта молодость не отличалась живой свежестью, то была забальзамированная молодость; ни одной морщинки не отпечаталось на хорошо массированной плоти, но от этого изнуренный вид вокруг глаз вызывал еще большую тревогу. Все старело изнутри и сможет стареть еще долго, причем лощеный панцирь не треснет, а потом вдруг однажды эта блестящая скорлупа, ставшая тонкой, как шелковистая бумага, рассыплется в прах, и тогда глазам предстанет совершенно законченная старуха, с морщинами, пятнами на коже, раздувшимися венами, узловатыми пальцами.

– «Хорошо сохранившиеся женщины», какое ужасное выражение, – сказала Франсуаза. – Мне всегда на ум приходят консервированные омары и официант, который говорит: «Они так же хороши, как свежие».

– У меня нет предпочтения в пользу молодости, – сказала Элизабет. – Эти девчонки так безвкусно одеты. Они не производят ни малейшего впечатления.

– Ты не находишь приятной Канзетти, с ее широкой цыганской юбкой? – спросила Франсуаза. – А посмотри на малышку Элуа и Шано; конечно, покрой не безупречен…

Эти платья, немного несуразные, обладали некой прелестью смутных существований, отражая их стремления, мечты, трудности, возможности своих хозяек. Широкий желтый пояс Канзетти, вышивки, которыми Элуа усыпала свой корсаж, были столь же неотъемлемой их частью, как улыбки. Именно так одевалась когда-то Элизабет.

– Ручаюсь, они много отдали бы, эти дамочки, чтобы походить на Арблей или на Буге, – язвительно заметила Элизабет.

– Это верно, если они преуспеют, то станут точно такими, как другие, – сказала Франсуаза.

Она окинула взглядом сцену: красивые успешные актрисы, дебютантки, пристойные неудачницы – такое множество отдельных судеб, которые составляли это смутное кишение, вызывавшее легкое головокружение. В иные моменты Франсуазе казалось, что эти жизни специально ради нее пересеклись в той точке пространства и времени, в которой находилась она, в другие мгновения все выглядело совсем не так. Люди были разбросаны, каждый сам по себе.

– Во всяком случае, этим вечером Ксавьер на редкость невзрачна, – заметила Элизабет, – цветы, которые она засунула в волосы, дурного вкуса.

Франсуаза провела с Ксавьер много времени, собирая этот робкий букетик, но ей не хотелось перечить Элизабет; и без того в ее взгляде всегда хватало враждебности, даже если придерживаешься ее мнения.

– Они оба забавные, – сказала Франсуаза.

Жербер как раз зажигал сигарету Ксавьер, но старательно избегал ее взгляда; он был таким чопорным в элегантном темном костюме, который позаимствовал, верно, у Пеклара. Ксавьер упорно смотрела на мыски своих туфелек.

– С тех пор, как я наблюдаю за ними, они не обменялись ни словом, – сказала Элизабет, – они застенчивы, как двое влюбленных.

– Они терроризируют друг друга, – отозвалась Франсуаза. – А жаль, они могли бы стать хорошими товарищами.

Коварство Элизабет ее не задевало, ее нежность к Жерберу была чиста и лишена всякой ревности, но чувствовать себя столь яро ненавидимой было неприятно. То была почти нескрываемая ненависть. Никогда больше Элизабет не откровенничала, и все ее слова, все умолчания были живыми упреками.

– Бернхайм сказал мне, что в следующем году вы наверняка поедете на гастроли, – сказала Элизабет.

– Конечно нет, это неправда, – ответила Франсуаза. – Он вбил себе в голову, что Пьер в конце концов уступит, но он ошибается. Следующей зимой Пьер поставит свою пьесу.

– Вы начнете этим сезон? – спросила Элизабет.

– Пока не знаю, – ответила Франсуаза.

– Было бы жаль уехать на гастроли, – с озабоченным видом заметила Элизабет.

– Я того же мнения, – отозвалась Франсуаза.

Она не без удивления задавалась вопросом, неужели Элизабет все еще чего-то ожидает от Пьера; быть может, она рассчитывала сделать в октябре новую попытку в пользу Батье.

– Понемногу расходятся, – заметила она.

– Мне надо повидать Лизу Малон, – сказала Элизабет, – вроде бы она должна сказать мне что-то важное.

– А я пойду на помощь к Пьеру, – сказала Франсуаза.

Пьер горячо пожимал руки, однако, как бы он ни старался, ему не удавалось улыбаться тепло – это было искусство, которому мадам Микель постаралась изо всех сил научить свою дочь.

«Я задаюсь вопросом, как там у нее дела с Батье», – думала Франсуаза, продолжая прощаться и расточая сожаления. Элизабет прогнала Гимьо под предлогом того, что он крал у нее сигареты, она помирилась с Клодом, но дело, верно, не клеилось, никогда она не была более мрачной.

– Куда это подевался Жербер? – спросил Пьер.

Растерянно опустив руки, Ксавьер стояла посреди сцены совсем одна.

– Почему не танцуют? – продолжал Пьер. – Места хватает.

В его голосе слышалась нервозность. Со сжавшимся сердцем Франсуаза взглянула на это лицо, которое со слепым спокойствием так долго любила. Она научилась читать по этому лицу. Этим вечером Пьер выглядел неутешительно и казался еще более уязвимым. Лицо его было застывшим и напряженным.

– Десять минут третьего, – сказала Франсуаза, – больше никто не придет.

Пьер был так устроен, что не испытывал большой радости, когда Ксавьер вела себя с ним приветливо, но стоило ей только слегка нахмурить брови, как он предавался ярости или покаянию. Ему надо было чувствовать ее в своей власти, для того чтобы быть в мире с самим собой. Когда между ним и ею вставали какие-то люди, его всегда охватывали тревога и раздражение.

– Вы не очень скучаете? – спросила Франсуаза.

– Нет, – ответила Ксавьер. – Только это мучительно – слушать хороший джаз и не иметь возможности танцевать.

– Но теперь вполне можно танцевать, – отозвался Пьер.

Наступило молчание. Все трое улыбались, но не находили нужных слов.

– Сейчас я научу вас танцевать румбу, – с излишней горячностью предложила Ксавьер Франсуазе.

– Я отдаю предпочтение медленному фокстроту, – ответила Франсуаза, – для румбы я слишком стара.

– Как вы можете так говорить? – возмутилась Ксавьер; она с жалобным видом посмотрела на Пьера: – Она прекрасно танцевала бы, если бы захотела.

– Ничего подобного, ты вовсе не старая! – сказал Пьер.

Внезапно рядом с Ксавьер лицо и голос его посветлели; со смущающим вниманием он следил за малейшими нюансами: он явно был настороже – ведь ему совсем была несвойственна та легкая и ласковая веселость, сиявшая сейчас в его глазах.

– Как раз возраст Элизабет, – заметила Франсуаза, – я только что ее видела, это неутешительно.

– Что ты нам рассказываешь об Элизабет, – сказал Пьер, – ты посмотри на себя.

– Она никогда на себя не смотрит, – с сожалением сказала Ксавьер. – Надо бы когда-нибудь снять маленький фильм, так, чтобы она об этом не подозревала, а потом неожиданно показать ей. Она была бы вынуждена посмотреть на себя и очень бы удивилась.

– Она любит воображать себя толстой зрелой дамой, – подхватил Пьер. – Если бы ты знала, как молодо ты выглядишь!

– Но мне не хочется танцевать, – сказала Франсуаза.

Этот умилительный хор вызывал у нее чувство неловкости.

– Тогда хотите, мы вдвоем потанцуем? – спросил Пьер.

Франсуаза следила за ними. На них приятно было смотреть. Ксавьер танцевала с воздушной легкостью, она не касалась земли; у Пьера тело было тяжелое, но можно было подумать, что с помощью невидимых нитей оно не подчинялось законам притяжения: он обладал чудесной непринужденностью марионетки.

«Мне хотелось бы уметь танцевать», – подумала Франсуаза.

Десять лет, как она это забросила. Было слишком поздно, чтобы начинать заново. Она приподняла занавес и в темноте кулис закурила сигарету; здесь, по крайней мере, у нее будет передышка. Слишком поздно. Никогда она не станет женщиной, бесспорно умеющей полностью владеть своим телом; то, что она могла бы приобрести сегодня – всевозможное украшательство, – не представляло интереса и было чуждым ей. Вот что это значит: тридцать лет – окончательно определившаяся женщина. Она навечно осталась женщиной, которая не умеет танцевать; женщиной, у которой была лишь одна любовь в жизни; женщиной, которая не спускалась на каноэ по каньонам Колорадо, не пересекала пешком плато Тибета. Тридцать лет – это не только прошлое, которое тянулось за ней. Годы расположили все вокруг нее и в ней самой, это было ее настоящее, ее будущее, это была субстанция, из которой она состояла. Никакой героизм, никакая нелепость ничего не могли в этом изменить. Конечно, до смерти у нее было вполне достаточно времени, чтобы выучить русский язык, прочитать Данте, увидеть Брюгге и Константинополь; она могла еще заполнять местами свою жизнь неожиданными эпизодами, новыми талантами; однако до самого конца все это останется именно такой жизнью и никакой другой; а ее жизнь не отличалась от нее самой. С мучительным изумлением Франсуаза ощутила, как ее пронзил безжизненный белый свет, не оставлявший ей ни малейшей надежды; на мгновение она застыла, глядя на блестевший в темноте красный кончик сигареты. Из оцепенения ее вывели перешептывания и смешок: эти темные коридоры всегда пользовались спросом. Она бесшумно удалилась, вернувшись на сцену; теперь люди, казалось, развесели– лись.