Государь всея Руси — страница 19 из 99

   — Я тебе того совета не подам. Сама не знаю, как поступить. Да и нам своим бабьим умом не промыслить ничего путного. Надобно совопроситись[67] со князем Петром со Щенятевым. Повремени слать грамоту к Пимену да и сошлись-ка с князем. Хочешь, так я сама к нему поеду. Повод явиться в Москву есть — родичей своих навестить. Иван Петрович Челяднин, будучи в Старице, крепко звал меня в гости. А и с Чеботовым не худо бы повидаться.

   — Нет, тебе ехать нельзя. Сейчас никак нельзя! Ивашка враз смекнёт, что ты в Москве неспроста. Нарядит послухов[68] за тобой, каждый твой след знать будет. А твой след — то мой след. Хотя с кем-кем, а с Челядниным тебе и вправду бы повидаться не худо было. Нашему делу потребен вождь, предводитель. Щенятев хорош, и Куракины, и любой из Оболенских, да всем им далеко до Челяднина. Будь боярин с нами, мы, глядишь, и без Новограда обошлись бы. Однажды он уже поднял Москву.

   — Не запамятуй, матушка, каковой ценой он заплатил за сие. Изгнанием. Долгим изгнанием. Неужто, мнишь, он остался прежним? Нет, не тот уже боярин! Умыкали савраску горы да овражки.

   — Нашла кого савраской прозывать! Нет, Марфа, твой славный сродник — не савраска. Ему горы да овражки нипочём! Ивашка потому и воротил его в Москву, чтоб держать в загоне, на виду... А ещё потому, чтоб привлечь к себе и с его помощью удерживать от противления иных. Знает он ему цену — и как супротивнику, и как общнику. Велик твой сродник, Марфа, что и говорить! Случись, с Божьим поспешением, одолеть нам Ивашку, — на Володимера венец возложу, а править государством Челяднина призову... Коли согласится! Бескорыстен и честен боярин, выгоды не движут им, и тем ещё велик он! Ничем не перекупить души его, и пытаться не надобно, чтоб не навредить, не отвратить его. Единое во мне упование: коли поймёт, что нами движет превечная правда и святой гнев гонимых и мучимых, — сам перейдёт к нам душой, бо и он из гонимых и мучимых.

Примерно то же самое Евфросиния говорила и в глаза самому Челяднину, когда тот по пути из Дерпта в Москву заехал по просьбе князя Владимира в Старицу. И то была не лесть — Евфросиния никогда, даже по отношению к самому Ивану, не нисходила до лести, — то была самая настоящая правда, которую она признавала, быть может, не потому вовсе, что действительно питала добрые чувства к Челяднину и отдавала должное его человеческим достоинствам, а потому, что признание этого давало ей возможность лишний раз показать и доказать своё собственное правдолюбие, собственную справедливость и непредвзятость, которые она постоянно превозносила в себе. Но как бы там ни было и как бы на самом деле ни воздавала Евфросиния Челяднину, воздавала она ему заслуженно. Славен был боярин, славен, и не только своей честностью, справедливостью, мудростью, сведомостью, но и родовитостью, корнями. Мало кто из московских бояр мог похвастать такой родословной и такой знатностью предков — даже сама Евфросиния, хотя она и вела происхождение от потомков великого князя литовского Гедимина, На Руси можно было быть Гедиминовичем, Рюриковичем — и быть худородным.

Предки Челяднина были так велики, так знатны, что даже в летописях и великокняжеских грамотах и указах никогда не назывались родовыми прозвищами, а лишь по имени и отчеству. И этого было достаточно, ибо их знали все.

Родоначальник Челядниных-Фёдоровых Таврило Алексия сражался в дружине Александра Невского против шведов. Это о нём повествуется в житии Александра, как въехал он по сходне прямо на шведский корабль в погоне за убегавшим от него королевичем и был свержен с конём в Неву, но «Божиею милостию изыде оттоле неврежден и снова наеха и бися с самим воеводою посреди полку их».

Сам Таврило Алексия был правнуком Кузьмы Ратьшича — тиуна и меченоши великого князя киевского Всеволода Ольговича[69]. Вон куда, в какую глубь, уходили корни Челяднина!

При внуке Александра Невского Иване Калите[70] потомки Гаврилы Алексича приехали на службу в Москву и пустили корни на Московской земле. Челяднины, Фёдоровы, Бутурлины, Пушкины — всё это ветви их могучего древа. Их положение при дворе московского князя было самым высоким. Соперничать с ними могли только два-три исконных московских боярских рода — Вельяминовы, Годуновы, Сабуровы, впоследствии, на великую свою беду, породнившиеся с великокняжеским родом, да, может, ещё один древнейший род — Кошкиных-Захарьиных-Юрьевых, которые вслед за Сабуровыми тоже связали себя родственными узами с великими князьями, но, в отличие от Сабуровых, не на беду, а на счастье, став впоследствии на целых триста лет самодержцами России[71].

Когда при деде Ивана великом князе Иоанне Васильевиче началась великая ломка уделов, их бывшие хозяева, владетельные князья, толпой хлынули в Москву. Рюриковичи, по крови сродни самому великому князю, они быстро захватили главенство при Московском дворе и истеснили, «засели» московских бояр, исконных слуг великокняжеских. Захудание, как зараза, накинулось на древние роды. Всего через полвека многие из исконных о боярстве уже и не помышляли. В спальниках, в стольниках, в ловчих, в сокольничих обретались они теперь и редко-редко дослуживались даже до окольничих[72]. Но не всех, однако, сумели подмять под себя княжата. Несколько старомосковских родов были так крепки и влиятельны, что устояли под напором княженецкой нахлыни, не пошатнулись, не истеряли места и чести. Челяднины-Фёдоровы были в их числе. Высший чин — чин конюшего, главы боярской думы, — был наследственным в их роду. Удостоился этого чина и Челяднин, но из-за великих своих опал, которые обрушил на него Иван, не простивший ему ни возмущения московской черни, ни свержения Глинских, ни многих иных козней и противлений, которыми он изрядно досадил ему, — утерял его. Но утерял только чин, всё остальное — знатность, почёт, влиятельность, может быть, и непримиримость — осталось. Слово его было весомо по-прежнему, к нему прислушивались, считались с ним, доверяли, а кое для кого слово его и вообще было как заповедь. Он словно был средоточием чего-то такого, в чём нуждались многие, и много взоров было устремлено на него — взоров горячих, нетерпеливых, в которых явно выдавалась готовность к борьбе, и взоров осторожных, выжидающих, колеблющихся, и даже таких, которые никогда ни на что не решатся, но с тайной радостью благословят или с тайной злобой проклянут решившихся. Много взоров было устремлено на него, потому что в глазах многих он был тем, кто более других обладал правом осуждать или оправдывать великокняжескую власть, и право это ему давали не только громадные заслуги его предков, на протяжении веков укреплявших эту власть и строивших для неё великое здание Московского государства, но и собственные достоинства, которых не отрицали даже его враги и которых он не растерял ни в чинах, ни в богатстве, ни в дни благополучий, ни в дни невзгод.

Может быть, вера Евфросинии в способность Челяднина поднять Москву и не была уж так крепка, как она стремилась показать Марфе, — всё-таки времена переменились: Иван уже не был мальчишкой, и власть держал в руках прочно; да и не против Ивана действовал тогда Челяднин — против Глинских, но что Челяднин мог очень многое — в этом Евфросиния не сомневалась. Не знала она только, как обратить это всё челяднинское себе на пользу, как сблизиться с боярином, как и чем залучить его в свой стан. Однажды он уже не поддержал её! Тогда, во время великой Ивановой хвори, он одним из первых присягнул царевичу Дмитрию и иных уговаривал сделать то же самое. Странно вёл себя боярин: сам — восставал против Ивана, противился, враждовал, а когда восставали другие — поддерживал Ивана. Не получится ли так и сейчас?

Евфросиния сказала об этом Марфе, и та, подумав, ответила:

   — То верно, у него что-то своё на уме. По чужой мысли не ходит и чужой страстью не мается. Своего вдосталь! Я так мню: он за правду, токмо за какую-то свою, особливую...

   — Что-то вельми много у нас на Руси правд развелось, — осердилась Евфросиния. — У каждого своя, будто правда — что кафтан. А правда одна, едина! Вот она — в святом углу! И у меня нет иной правды, опричь сей... Ежели боярин також движется сей правдой, то стези наши рано иль поздно пересекутся. Не будет он моим врагом, не будет! Верую!

   — Дал бы Бог, матушка!

   — А что не поддержал он меня тогда, так в том не супротива, не вражда на меня была причиной. Ивашка помирал, и он думал, что зло пресечётся само собой. Так думал не он один. Так думали тогда многие и радовались, что Божья воля, каравшая Ивашку, освобождала их от греха клятвопреступления. Присягая Дмитрию, они на самом деле отрекались от Ивашки, не преступая своей совести. Присягнуть Володимеру им было тяжче! Но ведай они, что Ивашка не помрёт, они б присягнули Володимеру, и Ивашка б лишился престола. Кто был тогда за него? Одни лише Захарьины да совесть таких, как Челяднин. К нему и нынче не прибыло... Всё те же Захарьины да всегнусный Басманов, от приблужения рождённый, с сыном своим непотребным. Да писаря...[73] А опроче — не вижу! Нету теперь во всей вселенной никого, кто положил бы душу за него. Сердце моё, разум мой, боль моя вещают: нету!

3


С тех пор как на Москве возроптали княжата Оболенские, вести о «московских делех» стали для Старицы нужней света белого. Денно и нощно бдела она о тех вестях, исхлопоталась, исколготилась, собирая их. По словечку, по слушку собирала, не чураясь ничем, даже домыслами, даже вралитиной.

А вести были разные. Ямщики говаривали:

   — Шало на Москве!

Послухи Евфросиньины, наряженные во все ближние ямы[74]