Государь всея Руси — страница 81 из 99

   — Тебе — читать далее, — пресёк его Иван. — Хочу знать, что в Новограде?

   — Прости, государь, — смутился дьяк. — Я не от любопытства... А в Новограде, государь, как в Новограде: новых ересей и крамол покуда не завелось, а старые не переводятся. Худо им под рукой Москвы... Не могут они позабыть свои былые вольности. Мысль отдаться ляцкому не то свейскому живёт, государь... «Мы от Москвы не кормимся. Нам от Москвы токмо протори и утеснения» — таковы их речи.

   — Дождутся они у меня, — скрипнул зубами Иван.

   — Крепче следить надобно за Новоградом, — осторожно вмешался Басманов. — Перво-наперво — следить крепче. А дьяк, я уж давно приметил, следит худо, бо повсегда у него про Новоград одно и то же.

   — Да ужли я не слежу, Алексей Данилович? Побойся Бога, боярин! Он мне, проклятый, во сне снится! Слежу, государь, пуще пущего слежу я за Новоградом, и всё бы гораздо было, кабы не этакая даль! Далеко больно, государь! Зимой, по санной дороге, нимало не мешкая, трое суток пути — гонцу! А тележным ходом, в сушь, вести ко мне идут добре двадцать дён, по распутице же — два месяца. Недавно приходит весть: отступают-деи новогородцы от закона, продают немецких полоняников в Литву, вопреки твоему, государь, указу продавать токмо в русские города. И гляжу, коли писана грамотка? А писана в феврале, на Сретенье, а в Москву привезена в марте, на Иоанна Лествичника... Почитай, два месяца! Шлю гонца... Добре управился за десять дён. Продавцы сысканы и вершены[222], а с допросу сказали, что, в русские города продавая, и полцены не набирают от той, что дают литвины. Вот и уследи тут за ними, и управь, коли они, проклятые, во всём выгоду ищут. Я так мню, государь: тех немецких полоняников, которые руду серебряную умеют делать и всякое дело серебряное, медное и оловянное, надобе покупать из казны.

   — Дай мне ту казну! — озлился Иван.

   — Возьми у монастырей, у архиереев, — нашёлся дьяк.

   — Монастыри и архиереи своих выкупают, и дал бы Бог не престали в том своём почине благом, дабы не пришлось нам опять, как в прошлые годы, раскладывать полоняничные средь тяглого люда. А Новоград я управлю... С землёй сровняю, плугом пройду и рожь посею.

   — Про языческую их скверну я уже доносил тебе, государь... Про оклички[223] на радунице да про мольбища идольские, что творят они по лесам, по болотам, где жертвы приносят бесам, русалкам и прочей нежити, жгут святые иконы и книги... Присягают друг другу також скверным обычаем идольским — ком земли на главу покладая, а и того пуще, государь, — костьми человеческими присяги творят. Единое токмо доброе и могу сказать, государь, да и то — не про новгородцев, а про псковичей. Спорили псковские попы с латинскими монахами и добре крепко постояли за веру нашу правую. Были запрещены церковным собором 1551 г., созванным по инициативе Ивана Грозного.

Дьяк отыскал в списке нужное, стал читать:

   — «Приходили серые чернцы от немцев во Псков и говорили о вере со священники, а речь их такова: «Соединил веру наш папа вместе с вашими на осьмом соборе[224], и мы и вы — христиане, веруем в Сына Божия...» Наши отвечали им: «Не у всех вера правая. Ежели веруете в Сына Божия, то чего для богоубийцам-евреям последуете, поститесь в субботу и опреснок в жертву приносите? Чего для два духа беззаконно вводите, говоря: и в духа святаго животворяща, от Отца и Сына исходяща? А что глаголете нам об осьмом сонмище, об италианском скверном соборе латинском, то про сие окаянное сборище мы и слышати не хотим, занеже отринут он Богом и четырьмя патриархами. Будем держати семь соборов Вселенских, они угодны Богу, ибо сказано: «Премудрость созда себе дом и утверди столпов семь».

   — Молодцы псковичи! — чуть посветлел Иван. — Надобе и митрополита порадовать... Снесёшь ему весть сию нынче же!

   — Как велишь, государь!

Иван снова нахмурился:

   — Не престают латыняне в своих непотребствах, чают истеснити правую веру Христову! Сказывал нам Иоасаф царегородский, что они, латыняне, книги те, где про италианский собор написано и про схизму их латинскую, на грецкий язык переложили, дабы Грецкую землю прельщать своим папёжеством. Может статься, что и на наш язык переложат они те книги, и того беречи надобно крепко, дабы книги те в землю нашу пути не знали и вреда нашей вере не чинили бы!

   — Как велишь, государь! Будем беречи!

   — А псковичи, однако же, молодцы! — вернулся к прежней мысли Иван. — Коль так крепко стоят за веру нашу правую, чаю, и за отечество наше святое сумеют постоять, коли приспеет лихая година. А Новоград я управлю, — совсем уж посуровел он. — Дойдут мои руки до него, ох дойдут! Так управлю, что и через сто лет будет он помнить мою управу!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1


Воротились в Москву братья Хворостинины. Путь, в который отправил их царский приказ, был неблизок и нелёгок, но они постарались, управились споро, нигде не измешкавшись, не задержавшись... Впусто не истратили не то чтобы дня — часа. И спали, и ели, и Богу молились — всё на ходу. Из телег вылезали разве что по нужде да на ямских дворах, когда меняли лошадей. Это была их первая именная посылка, первое дело, приказанное лично царём, и они исполняли его с необычайной рьяностью.

Воротились они после Егорьева дня. На Москве уж управились с ранним севом, что припадает на Егория вешнего[225], откормиля-отпотчевали мирскою яичницей и караваями пастухов — перед первым выгоном в поле скота, а там, куда они ездили, ещё только начинал сходить снег, и от Ладоги до Корелы они мчались по крепкой ледовой дороге, не боясь угодить в полынью, — озеро Нево, или Ладожское, ещё держало лёд.

Затерянную в суровой карельской глухомани постынь, куда они отвезли князя Курлятева и его старшего сына, им указал Левкий. В ту самую ночь, в Черкизове, когда братья, без промедления бросившиеся исполнять царский приказ, спешно седлали коней, он и помог им советом — подсказал, куда лучше всего направиться. Более гиблого места не мог бы придумать для Курлятева даже сам Иван.

Жену Курлятева и двух его дочерей ожидала такая же участь: для них Левкий выискал не менее отдалённое и не менее гиблое место — Челмогорский монастырь в Каргополе, и братьям Хворостининым предстояла ещё одна поездка, ещё тысяча вёрст с гаком в один лишь конец, так что торопились они не только потому, чтоб явить своё рвение. Рвение рвением — оно, разумеется, било в них ключом, — но и простая житейская расчётливость тоже играла не последнюю роль, ибо денег на эти поездки они у царя не испрашивали. Управлялись своей казной. Таков был обычай. Даже послы, отправлявшиеся с посольством в соседние государства, и те, за редким исключением, не получали иждивения и должны были содержать себя сами. Однажды дьяк Третьяк Далматов, которому велено было ехать послом к германскому императору, дерзнул заявить, что не имеет средств на такую поездку. Его схватили, заковали в цепи и отвезли на Белоозеро — в тюрьму. Имение его отписали в казну. Было это ещё при великом князе Василии, лет сорок назад, но с тех пор никто более не осмеливался объявлять себя несостоятельным.

Возвращаясь в Москву, братья простодушно полагали, что если и не сама их поездка, то уж, во всяком случае, цель её первое время будет не многим ведома, и потому, въезжая в город, особенно не таились, не прятались ни от чьих глаз: мало ли кто куда ездит. Но первый же встретившийся им на пути подьячий, вёзший в какой-то приказ писарский столик — налой, заставил их убедиться в обратном. Узнав братьев, он подъехал к ним и, как о самом обычном, давно всем известном, задорно спросил:

   — Далеконько вы его, благоверного, засобачили-то?

Братья в первое мгновение опешили, растерянно переглянулись, но, посмотрев на весёлую, ушлую рожу подьячего, враз смекнули, что тайна их уже всему свету известна.

   — О ком ты, братец? — всё же остерёгся на всякий случай Дмитрий. Ему, как старшему, нельзя было оплошать ни в чём.

   — Да о ком же ещё?! — лукаво прицелился в них подьячий. — Всё о нём, о Шкурлятеве!

   — Любопытен ты больно, — помедлив, холодно сказал Дмитрий, чтоб отвязаться от него. — Знай свои дела, так и чести больше будет, да и проку.

   — Эк, недоросли![226] — рассмеялся подьячий, нисколько не обидевшись на холодность Дмитрия. — От кого таитесь?! Перед кем лукавите?! Нешто запамятовали присловье: кто подьячего обманет, тот трёх дней не проживёт!

Он смешливо пощурился на них, поскрёб скудную бородёнку и поехал своей дорогой. Братья, послав ему вслед два презрительных взгляда, вновь переглянулись, удручённо вздохнули и поскучнели: им не нужна была их тайна, но вот так просто, обыденно расставаться с ней всё же было досадно.

А тайна их и вправду уже давно ни для кого не была тайной. Её, впрочем, и вообще-то не существовало, тайны этой, потому что ни сам Иван, ни те, кто знал, как он обошёлся с Курлятевым, вовсе не собирались ничего утаивать. Дело было самое обычное, и Курлятев был далеко не первым, кого постигла такая участь. Недавно туда же, на север, на Белоозеро, свезли князя Михайлу Воротынского, а ещё раньше — стрелецкого голову Тимофея Тетерина-Пухова. В чём провинился отчайдушный стрелецкий голова — доподлинно никто не знал, суда над ним не было, объявили только, что был он с теми, которые царю недоброхотствовали, но и без суда было ясно, что Тимоха Тетерин, храбро воевавший со своими стрельцами в Астраханском походе, а потом в Ливонском, когда штурмовали Дерпт, поплатился за свою больно уж тесную дружбу с братьями Адашевыми. Под их началом воевал удалой голова и был их подручником верным в ратных делах, но ещё более — не в ратных, потому что был их согласником и заединщиком. Это он доказал не только тем, что не отрёкся от братьев, когда над ними разразилась гроза, но и тем, что одним из немногих дерзнул защищать и оправдывать их. Когда Иван сослал в Дерпт старшего из братьев — Алексея, а потом устроил над ним и над удалившимся в монастырь Сильвестром заочный суд, именно он, Тимоха Тетерин, во всеуслышание назвал этот суд неправым. Этого-то как раз и не простил ему Иван. Тимоху насильно постригли в монахи, и царский ловчий Григорий Ловчиков отвёз его в Сийский монастырь под Холмогоры.