Про себя — не говоря этого комтуру — Лурцинг удивлялся, что Иоанн вообще изъявил согласие принять их, вести с ними какие-то переговоры. Фактически с орденом было покончено уже полтораста лет назад, при Грюнвальде; после этого он влачил жалкое существование, терпя одно военное поражение за другим и вдобавок к этому в последние тридцать лет всё более изгнивая духом под воздействием неудержимо растущей виттенбергской ереси Мартина Лютера. Некогда твердыня благочестия, крепчайший бастион Римской церкви на северо-восточной окраине христианского мира, ныне орден стал скопищем вероотступников, еретиков и распутных сластолюбцев, превративших свои бурги в гнёзда разврата. Четыре года назад вся орденская рать, собранная воедино, попыталась заградить русским дорогу на Феллин[11] — жемчужину ливонских крепостей; сошлись под Эрмисом, и снова разгром был ужасающим — только в плен попало более ста рыцарей, одиннадцать комтуров, сам ландмаршал фон Белль. Бежавший потом от Иоанна князь Курбский, с которым Лурцинг виделся этим летом в Вильне, рассказал ему, что после той битвы пленный ландмаршал обедал с ним и воеводами Милославским и Петром Шуйским и якобы сказал: «Не вы нас разбили, мы пали под гнетом своих грехов. Когда усердие к истинной вере, благочестие и добродетель отличали нас от всех прочих, Господь был на нашей стороне, мы не боялись ни россиян, ни литовцев, ни шведов. Теперь же Он отступился от нас, впавших в ереси и необузданное сластолюбие, и вы для меня — справедливо карающая десница Господня...» Умным человеком был Филипп Шаль фон Белль, видно, за это и поплатился, да покоится его душа в мире...
Так что Лурцинг совершенно не представлял себе, что может стать предметом обсуждения на предстоящих переговорах, кроме судьбы ливонских пленников. Эта неопределённость угнетала его как юриста и дипломата, результаты посольства представлялись ему всё более сомнительными.
Пока что не увенчались успехом и старания выполнить просьбу посла насчёт этого сомнительного племянника, якобы существующего в Москве. С местными немцами — кое с кем — он говорил, но не узнал ничего интересного. Посольское подворье охранялось весьма строго, никого из местных жителей сюда не допускали, и посольским людям вольно разгуливать по Москве тоже возбранялось; однако Лурцинг давно убедился, что само свирепство здешних законов понуждает преступать их на каждом шагу. Постоянно нарушался и запрет общения посольских людей с горожанами — надо было лишь дождаться, когда охранять ворота будет подкупленный заранее стражник. Подкупить можно было всякого, просто одних приходилось уговаривать, а другие брали сразу.
Так что Лурцинг побывал и на Кукуйском ручье, и на Болвановке, где жили в основном воинские наёмники, и на отдельных дворах иноземцев по Сретенской и Лубянской улицам. Но люди там селились по большей части новые, приехавшие в Московию за последние пять-шесть лет и о более давних событиях ничего не знающие. Впрочем, разочаровывать комтура пока он не хотел, поэтому говорил, что надежда что-нибудь узнать ещё не потеряна.
Наконец однажды вечером явившийся к Лурцингу пристав объявил, что завтра его примет в Посольском приказе сам Иван Висковатый. Доктор почувствовал и облегчение (даст Бог, хоть что-то прояснится), и в то же время беспокойство. То, что пригласили его, а не посла, означало, что разговор будет пока неофициальный, предварительный, и это облегчало задачу; затрудняло же её то, что разговор будет с канцлером — «печатником», как именовали московиты эту должность.
Иван Михайлович Висковатый слыл человеком трудным в общении, гордым и высокомерным, к тому же он, когда шесть лет назад решался вопрос, с кем воевать Москве — с Крымом или с Ливонией, был ярым сторонником войны на Западе. Разумеется, в конечном счёте решение принимал сам великий князь, но всё же трудно было не считать Висковатого одним из виновников [12] страшного погрома, которому южная Ливония подверглась в январе пятьдесят восьмого года, всех неописуемых зверств, совершенных тогда татарской конницей Иоанна. Висковатый, во всяком случае, всё это поощрял. Прискорбно было убедиться, что христианин может до такой степени ненавидеть своих единоверцев, хотя бы и иной конфессии, чтобы в борьбе с ними не гнушаться военной помощью нечестивых почитателей Магомета. Католики, впрочем, были не лучше: поляки тоже нередко брали себе в союзники крымскую орду, идя походом на православных схизматиков...
На следующий день присланная за ним колымага доставила Лурцинга в кремль. Приём проходил в подчёркнуто деловой обстановке: Приказная палата была лишена каких бы то ни было украшений, если не считать обычного образа в недорогом, тусклом от времени окладе, могущественный дьяк сидел за длинным дубовым столом, заваленным бумагами, на дальнем конце которого прилежно скрипели перьями двое подьячих. Лурцинг сел напротив, чуть поодаль примостился на скамеечке толмач, которого он взял с собой, не полагаясь на собственное знание тонкостей языка. После обычного обмена любезностями, вопросов о здоровье и условиях содержания посольства — довольно ли получают кормов и питья и не терпят ли в чём обиды и утеснений — печатник поинтересовался, не вызваны ли их хлопоты о судьбе бывшего магистра заботой о нынешнем бедственном состоянии ордена и как он, доктор Лурцинг, представляет себе будущее братства.
— Хотелось бы также услышать, — добавил Висковатый, — что по сему поводу мыслит сам Бевернов... не как посол великого магистра из Пруссии, но как комтур славного ордена Ливонского.
Толмач перевёл, Лурцинг подумал и развёл руками:
— Освободить магистра мы просим единственно из христианского сострадания, не более того... Он уже в преклонных летах, и старому человеку тягостно окончить жизнь в чужом краю. Что касается другого вопроса, то превосходительному канцлеру известно, что славного Ливонского ордена больше нет, а посему можно ли говорить о его будущем?
Висковатый выслушал перевод, задумчиво вертя на пальце перстень с крупной жуковиной.
— Отчего ж нельзя, — сказал он. — От человека порушенное человеком же и воззиждено быть может. В воле великого государя было сокрушить орден, понеже он в пыхе и гордыне своей дерзнул подъять оружие супротив его, великого государя, державы... наущением Папежа Римского.
Лурцинг подумал, что орден уже более ста лет не пытался «подъять оружие» против кого бы то ни было, тем более по наущению Папы. Огрызался, поелику возможно, это да; но «пыхи» давно не было и в помине. Разумеется, напоминать обо всём этом Висковатому было излишне.
— Ныне же, — продолжал тот, — нет более причин нам враждовать и помнить старые обиды. Тебе, дохтур, ведомо, должно быть, как милостиво принял великий государь магистра Фирстенберга, пожаловал его малым поместьицем... покуда не решится дальнейшее. И вот о чём надобно неотложно помыслить: на орденские земли зарятся и литовцы с ляхами вкупе, и даже свей пожаловали, от Нарвы до Пернова весь северный край прихватили вместе с Ревелем, то бишь Колыванью. Земли то исконно русские, ещё от Ярослава, но не время ныне касаться древней гистории... Орден владел Ливонией триста лет, льзя ли про то забыть? И народец местный вам ведом, эсты и ливы издавна живут по орденским законам, обвыкли уж, и посадские в городах, и пахотный люд. Нам теперь свои порядки там ставить непросто будет, мыслю. Наместников одних сколь понадобится, толмачей...
Смехотворный довод, подумал Лурцинг, почесав нос, чтобы не улыбнуться. В толмачах ли дело!
— Мы не враги ордену, — повторил канцлер. — И нам прискорбно видеть, как ныне ливонские рыцари унижены пред прусскими, милости ради принявшими их к себе. Приличествует ли сие братству меченосцев? Великий государь может воззиждеть орден под своею протекцией, буде магистр даст ему, великому государю и царю Иоанну Васильевичу, крестное целование на дружбу и покорность. На веру вашу посягать бы не стали, в том вы вольны — пребывать ли в римской, перейти ли в Люторову... как уже многие средь вас, слыхать, попереходили. Оно и к лучшему, понеже пастыри люторские не столь злопыхательны противу истинной православной веры, нежели папежские ксёндзы.
— Как господин канцлер мыслил бы в таком случае отношения между орденом и Святейшим престолом?
— Угодно вам признавать Четвёртого Пия своим духовным главою, и в том вы вольны — я уж молвил. В делах же светских надлежит делать, что указано будет от великого государя... как то в обычае повсеместно, кою бы державу ни взять. Воля властителя непререкаема для подданных не токмо в кесарских землях и королевских, но и в тех краях, что управляются без помазанника, богопротивно избирая правителя земским собором.
— Возродить орден под московским протекторатом, — задумчиво сказал Лурцинг. — Но кто мог бы взять на себя такую задачу?
— Про то великий государь будет говорить с самим магистром. Буде Фирстенберг согласится...
— Он слишком стар, господин канцлер.
— Старость тут не помеха. Присягнув великому государю, он сможет передать бразды правления Кетлеру. Не Готгарду... он вам не люб, то ведомо. Новым главой ордена станет сын его, Видим Кет лер. Но крест целовать великому государю должен Фирстенберг — он старец почтенный, ему будет вера ото всех. И того ради он, великий государь, велел мне говорить с тобой предварительно, дабы проведать твоё и посла Бевернова мнение о сём замысле. Посол был дружен с магистром и знает, чего от него ждать. Ты же изрядный законник и можешь помочь советом... уговорить посла. Я так мыслю, что Фирстенберга сюда привезут, вот они и встретились бы с Беверновым. А уж после великий государь его примет. Мне мыслится, что то на великую пользу было бы и Москве, и ордену. Земли ваши мы сообща скоро отобрали б у свеев, у литовцев... порознь-то оно труднее. Буде Фирстенберг станет целовать крест, отпустим с ним и прочих ливонских пленников, нам они ни к чему...
Вернувшись на подворье, Лурцинг поспешил пересказать послу услышанное от Висковатого. Фон Беверн слушал, не переспрашивая, поднятые его брови выражали недоумение.