— Ла-а-адно тебе, притворщик, ты как меня увидел, так с первого слова невежей обозвал!
— Того не припомню, — удивился Андрей. — Может, осерчавши был? Ты ведь тоже — насмешничать сразу стала, старым я ей, вишь, показался!
— А ты и осерчал, не подумавши. Сам посуди, стала б я над старым насмешничать? Позлить тебя захотелось, для того и сказала... Ох, желанный ты мой...
Они долго лежали молча, тесно прижавшись друг к другу и боясь пошевелиться. Настя была словно в полузабытьи, вокруг перестало существовать всё, что было её жизнью раньше, она ни о чём не думала, сознавала лишь единственность и неповторимость того, на чём замкнулся сейчас весь её новый мир, — этого безмолвия, этой едва рассеиваемой дальним фонарём полутьмы, сладко пахнущей душистым сеном, этих крепко обхвативших её рук и торопливого стука сердца под жёстким шитьём кафтана. Шитьё царапало и покалывало прижатую к его груди щёку, но и это маленькое неудобство было блаженным — она чувствовала сейчас, что сможет вытерпеть что угодно, лишь бы не оборвалось, не нарушилось то, во что она словно погружалась, утопала без сожаления и памяти обо всём прежнем...
Андрей тоже лежал как скованный, одной ладонью осязая тёплое округление её плеча, а другой — узкую ложбинку спины где-то меж лопаток. Он боялся шевельнуть руками — боялся их самих, не ради красного словца сказал: «Руки по тебе тоскуют», они ведь и впрямь истосковались, измучились без неё настолько, что сейчас он не мог, не имел права дать им волю, они сами, ничего не слушая, кинулись бы делать то, что сделать сейчас было немыслимо, невообразимо. Ибо непозволительность этого понимала душа — ум, сердце, — а руки — плоть — не понимали и понимать не хотели, плоть живёт сама по себе, не признавая над собой никакого начала. Разве, когда на тебя нападут внезапно, не сами ли руки — плоть, сочленение мышц — хватаются за оружие прежде, чем голова успеет что-то сообразить? В таких случаях соображаешь всегда на миг позже.
Но сейчас он соображал и именно поэтому не смел дать волю своим рукам, своей истосковавшейся плоти. Слишком хорошо знал, что будет, если посмеет. Знал не умозрительно, но по своему собственному опыту, перебирать который в памяти было сейчас так же непозволительно, однако воспоминания всё равно были там, хотя и загнанные в самую глубь; прятались, таились, но всё равно — были. Вся его прошлая жизнь была жизнью воина и складывалась по своим, особым законам, не всегда понятным тому, кто этой жизни не испытал.
Сейчас Андрей вдруг словно впервые подумал — сообразил, — что место, которое он занял в Настиной судьбе, надо ещё заслужить. Как бы подняться до него. А ему досталось нежданно-негаданно, и уж вовсе незаслуженно. Умом понимал, что его вины тут нет и что Настя — попытайся он поделиться с ней своими мыслями по этому поводу — скорее всего просто ничего бы не поняла. Рассудила бы, что нет тут ничего такого и так бывает всегда, если молоденькую выдают замуж за того, кто старше и уже знает жизнь. А по-иному бывает разве что у селян — там женятся рано, и вроде бы чуть ли не на однолетках...
Он, впрочем, и сам едва ли сумел бы внятно объяснить Насте овладевшее им сейчас — здесь, в темноте и безлюдье, наедине с ней — странное, доселе неизведанное ощущение — или понимание? — незаслуженности происходящего. А она, словно ведовством разгадав его мысли, шепнула:
— Сказал бы что... А то молчим оба, словно спать улеглись. — Она тихонько рассмеялась. — Вот не дождутся меня там, придут покликать — а ты храпишь на весь амбар. Вот стыдобушки-то будет! Про что думаешь, не таись...
— Не таюсь, Боже меня сохрани что-то от тебя утаивать. А вот так рассказать... У меня, Настюша, такое на душе — ну вроде наградили за что-то, а я того и не делал. Как тут быть? Отказаться — не откажешься, больно уж награда богатая, а и принять робеешь... самому ведь понятно, что незаслуженная она.
— Ну, напридумывал себе, — беззаботно отозвалась Настя и вдруг словно осеклась, опять замолчала.
— Мыслишь, пустое надумал? — спросил Андрей, не дождавшись продолжения.
— Про себя-то — пустое, — отозвалась она не сразу, — какая я тебе «богатая награда»... за тебя всякая княжна пойдёт, а я что — девка посадская...
— Княжна, может, и пойдёт, — посмеялся Андрей, — да князь псами затравит за эдакое сватовство. А ты отца-то не принижай, «посадская девка», ишь какая! Я вот тебе...
— Да погоди! Я про другое хочу... Ты вот сказал — награда, мол, незаслуженная. А и у меня такое ж на сердце... давно уж, и не избавиться никак. Ты покуда не посватался, я всё гадала: получится, не получится... а уж после, как получилось по моему хотению, страшно стало.
— Бог с тобой, Настюша, чего ж было страшиться?
— А слишком я вроде удачливой оказываюсь... Тоже вот, как сам говоришь, наградили — а не по заслугам. Часто ли у нас замуж идут за того, кто люб? Парню-то, может, и бывает из кого выбрать — расспросить там про одну, другую, ему и доносят: та, дескать, пригожа, однако злонравна, а та и нравом добрая, и рукодельница, да кривобока маленько. Он и ищет, покуда кто не приглянется... хоть бы и за глаза. А у нас с тобой как получилось? Я ведь тогда, на Тверской-то, как увидала тебя, так и обомлела. — Настя опять тихо рассмеялась, потом потёрлась о его рукав. — Оттого и вожжи упустила, прямо как затмение на меня нашло...
— Верно, и я был в затмении, иначе не полез бы под колесо.
— Про то и говорю. Выходит, свела нас судьба в тот час, а за что? Не о тебе речь: коли и впрямь я для тебя вроде награды, так тебя-то было за что награждать — что у тебя за жизнь сызмальства, одни походы да сечи?
— Обычная, как у всех других...
— Ужель такая привольная да радостная?
— Привольной да радостной не бывает, Настюша.
— Отчего ж не бывает? Бывает, только платить за неё приходится... после. Того и страшусь, Андреюшко, больно уж у меня гладко всё было... покуда тебя не встретила.
Андрей засмеялся:
— А встретила, так коряво пошло?
— Будет тебе дурачком-то прикидываться! До тебя, говорю, жила я без забот и хлопот, наперёд не заглядывала. Знала, что замуж пойду, а уж как там будет... Верила только, что тятя против воли меня за кого попало не отдаст. Конечно, особой радости не ждала, все ведь — и мамка Онуфревна, и работницы, с кем ни заговоришь об этом, — все в один голос твердили: у девушки, мол, только и баловства, что до замужества, а мужней женой станешь, там уж не до веселья будет...
— Слушай их больше, они накаркают. Не бывает разве, чтобы муж да жена душа в душу жили? Мои родители, царствие им небесное, — не припомню, чтобы были меж ними какие свары... или что от меня таили? Да нет, раздора в семье не утаишь...
— Раздор — это уж последнее дело, иные просто терпят — куда денешься, коли повенчаны.
Стерпится — слюбится, не зря говорят... А вот как у нас с тобой вышло, я про такое и не слыхала...
— Так радоваться тому надо, а не страшиться... любушка ты моя... пошто отворачиваешься-то...
— Полно те, и так уж нагрешили — не отмолиться...
— Нагрешили? — изумился Андрей. — Побойся Бога, Настёна!
— А то не боюсь! Не кручены, не венчаны, а целоваться уж и счёт потеряли. Бог, Он ведь всё видит... Да что Бог — мамка и та догадалась, намедни подвела меня к божнице и молвит: «Поклянись, что не целовалась со своим стрельцом». Так я вырвалась и убежала, а она вслед кричит: «Беги, беги, бесстыдница, только далеко ли убежишь от своих грехов — ужо придётся на том свете калёную сковородку лобызать!»
— Ну, на том свете...
— Мыслишь, и впрямь придётся?
— Бог милостив... Да и какой тут грех? Грех — я так понимаю — это когда такое сотворишь, от чего кому-то урон. Убил кого без надобности, своровал, клятву преступил, да мало ли что... А кому урон от того, что мы с тобою милуемся?
Настя помолчала, вздохнула:
— Оно так вроде... А всё-таки мне, Андреюшко, порою до того неспокойно на душе — вроде как чую неладное, а откуда оно, неведомо...
3
Висковатый давно ждал этого посещения, неторопливость Годунова была необъяснима и, как всё непонятное, тревожила. Дело касалось иноземцев, а посему подлежало ведению Посольского приказа; постельничий просто обязан был прийти и поделиться новостью, разве что...
Тут приходило на ум две возможности, одна хуже другой. Ливонский стряпчий не мог же пренебречь его советом обратиться к Годунову насчёт того стрельца? Значит, ежели он этому совету не последовал, что-то его остановило. Возможно, сам комтур воспретил исполнять неведомо чью просьбу о розыске какой-то немки. А почему бы и нет? Насмотрелся на москвичей, наслушался того, что болтают о нас в иноземных слободах Болвановки и Кукуя, и пропала у господина посла охота поближе знакомиться с нашим братом. Что там ещё за стрелец? Видать, не из простых, коли с Годуновым знакомство водит! Те, понятно, не Рюриковичи, однако с кем попало знаться не станут; ливонцы, смекнувши это, могли и побояться лезть в такие дела. Жаль, однако, ежели так, ибо тут мог бы появиться лишний рычажок нажима на Бевернова, буде придётся подталкивать его в нужном направлении...
Но могло случиться и другое! Что если ливонец у Годунова побывал, рассказал всё, что надобно было рассказать, а постельничий — вместо того, чтобы посоветоваться с ним, главой Посольского приказа — предпочёл оставить его в стороне? Возможно и такое. Ещё как возможно! Годунов лукав, как лисовин, лукав и пронырлив. Мог, стало быть, учуять некое неблагоприятное для печатника веяние, угадать — или, не дай Бог, услышать, — что великий государь начинает в нём, Висковатом, видеть чуть ли не виновника Ливонской войны, так счастливо начавшейся и теперь всё заметнее грозящей проигрышем. Что этой войны Москве не выиграть — уже ясно. Воинские-то успехи ещё будут, да что в них? Нынче войны не на полях сражений выигрываются, а за столами переговоров, гусиное перо повострее меча оказалось...
То, что уцелело от прежней Ливонии, недавно ещё гордившейся — по старой памяти — былой славой ордена меченосцев, наполовину уже растащено по кускам шведами да литовцами, а нам доставшееся сумеем ли удержать без кесарской подмоги? Кесарь же Москве помогать не склонен, мы для него варвы, еретики, Папеж скорее с Лютером помирится, нежели признает нас христианами, достойными владеть ливонскими землями.