— В дураках хочешь меня выставить, зятёк. Коли дело тайное, то сам посуди, пристойно ли мне про него выспрашивать?
— А коли первая твоя думка верной была и солгал я тебе насчёт отъезда? — подковырнул Андрей. — Вот тут-то Кашкаров и выведет меня на чистую воду! Никуда, мол, я его отсылать не думал, а сам он, пёсий сын, на то напросился...
— И то ничего б не доказало, — засмеялся Фрязин, — потому, как мне знать, не сговорился ли ты и с ним? Ну будет, побалагурили, и ладно. А к полковнику твоему я схожу — не проверки для, а из того соображения, что он со мной, может, пооткровеннее будет. По правде сказать, не по душе мне это... Ты, случаем, там, наверху, не мог себе недруга какого нажить? Аль, скажем, с кем из сослуживцев повздорил, а у него папаша либо брат старший в силе да вхож туда, где нашему брату и близко не сунуться?
Андрей задумался, шерстя ладонью коротко подстриженную бородку:
— Недруга, говоришь... Я уж, честно скажу, и сам о том же подумал. Да нет, «наверху»-то какие могут у меня быть друзья аль недруги, кто меня там знает... А вот по службе оно правдоподобнее, повздорить со многими случалось, без этого не обойдётся. Однако не припомню, чтобы всерьёз... Да и нету, пожалуй, среди наших никого, кто за пустяшную обиду стал бы через родича хлопотать, чтобы сторицею отплатить...
— Нету, думаешь? — Фрязин недоверчиво хмыкнул. — Дай-то Бог, как говорится. А вообще, много таких, боле, чем иной раз подумаешь. Да теперь что толку гадать? Схожу я всё-таки к Андрей Фёдорычу, авось что и пронюхаю, чего ты не учуял. Тебе же навестить бы знаешь кого? Побывай, это я тебе верно говорю, у боярина Годунова, тот чего только не ведает, лисовин старый. Хотя захочет ли поделиться, тоже хитёр бобёр...
— Хитёр, — согласился Андрей. — А иначе мог бы выбраться в постельничьи? Навестить его надо, тут ты прав. Мне бы самому догадаться... Завтра же и схожу!
Однако идти к Годунову ему не пришлось: тот, ему на немалое удивление, сам явился в ховринские палаты. Накануне Димитрий Иванович провёл день в некотором смятении, едва ли не впервые в жизни растерявшись и не зная, как распорядиться свалившимися на него тайными сведениями. В достоверности рассказа Юсупыча он не усомнился, хотя бы потому, что ничего подобного самому арапу было не измыслить. Кроме того, он достаточно хорошо знал и Иоанна, и Бомелия; великий государь и не такое творил с наущения своего лекаря...
Но что было теперь делать ему самому? Открыть всё Фрязину или Лобанову означало бы не только погубить их обоих, но и — хуже того! — почти наверняка погибнуть самому. Ибо в случае чего у тех на пытке вытянут, кто донёс, кто сообщил. Погибнет он сам, сгинут и Бориска с Аришей, беда разбежится кругами, как от кинутого в пруд камня. Да и Настасью это не избавит: только хуже будет.
Его всё настойчивее искушала мысль о ненужности каких бы то ни было действий: будь всё как будет, в конце концов, такое ли уж это было бы горе для оружейниковой дочки? На Западе, сам Юсупыч про то рассказывал, для молодой да пригожей жёнки нет более завидной доли, чем стать государевой метрессой. Оружейник в накладе не останется, а Лобанов погорюет, конечно, да ведь и утешится рано или поздно. Мало ли на Москве невест! Ещё и покраше той Настёнки сыскать можно.
Но в таких мыслях было что-то нечистое, Димитрий Иванович не мог этого не понимать. Такое же нечистое, как и выношенный колдуном сатанинский замысел совокупить Иоанна с его же крёстной дочерью. Как могли такое замыслить? Неужто и впрямь отступился Господь от русской земли, если теперь невозбранно творятся здесь такие дела, что и помыслить страшно... Но это может быть и испытанием! Ничто на земле не происходит без воли Божией, однако воля эта проявляется в деяниях человеческих, действовать же мы вольны беспредельно — Бог никого и никогда не принуждает к добрым делам. Так же и нечистый бессилен склонить ко злу того, кто этого не хочет. Ему дозволено лишь искушать нас, а против твёрдой воли к добру бессильны все его ухищрения; последний — окончательный — выбор всегда за человеком. Не будь я свободен сам выбрать между грехом и добродетелью, не было бы разницы между святым и грешником: про каждого можно было бы сказать, что не сам он выбрал, а его принудили...
Может быть, теперь и ему — боярину Годунову — надо сделать такой выбор? Он волен отстраниться и промолчать, убедив себя, что плетью обуха не перешибёшь и малому человеку негоже встревать в дела великих мира сего, какими бы греховными эти дела ему ни казались. Но он же — если осознает всю греховность, всю мерзость замышляемого злодеем-чернокнижником — он же волен и попытаться тому воспрепятствовать в меру сил. Воспрепятствовать, не гадая о том, удастся ли попытка, и не спрашивая себя, насколько она опасна. Спрашивать такое и вовсе глупо — любой дурак поймёт, что опасность тут страшная.
Однако сравняться в греховности с тем же Бомелием не менее опасно. Муки адовы пострашнее того, что можно испытать в Малютовых застенках. Он же, промолчав, неизбежно сравняется с ними обоими — и с проклятым Елисеем, и с государем... Мысленно поставив их рядом, Годунов сам испугался: само сравнение было кощунственно до предела. Как человек Иоанн тоже будет держать ответ перед престолом Всевышнего за все свои земные дела; но с него как с миропомазанника спрос будет, надо полагать, совсем иной. Возможно, ему, отягчённому исполинским бременем власти, простится то, что непростительно для нас, живущих налегке. А возможно и другое: кому больше дано, с того больше и спросится. Поистине пути Господни неисповедимы!
Утомившись мудрствованием, Димитрий Иванович решил ничего пока не предпринимать. Там видно будет! Однако, когда ему на глаза попался Кашкаров, он вдруг — словно за язык что потянуло — спросил о сотнике Лобанове, будет ли тот в наряде на будущей неделе.
— А на что он тебе? — непривычно хмуро спросил приветливый обычно стрелецкий голова.
— Да у меня, вишь, кречет добрый захирел, — с ходу извернулся постельничий, — а соколятник такая дурында, что ни толку от него, ни проку, давно гнать пора. Лобанов же, слыхать, здорово в ловчей птице разбирается...
— Лобанов? — удивлённо переспросил Кашкаров. — Ни разу его с соколом не видал!
— Ну, значит, набрехали мне. Жаль, я думал, может, совет какой даст.
— А на той неделе его вообще в Москве не будет, ему в Коломну ехать велено.
— Во-о-она что, — озадаченно протянул Годунов. — Ну тогда какой с него спрос!
Он не понимал, с чего вдруг заговорил с полковником и почему его кольнуло тревогой при известии об отъезде сотника. Казалось бы, что такого, — человек служивый, мало ли куда и зачем могут послать... Но случайно ли Кашкаров сказал «велено ему ехать», а не «я его посылаю»? Не будь подслушанного арапом, он бы это мимо ушей пропустил, не обративши внимания; однако, ежели сопоставить с замыслом чёртова колдуна, то слова «велено ехать» можно истолковать как угодно — вплоть до самого худого. В Москве человека зарезать легче, чем комара убить, однако убийство сотника такого полка, как кашкаровский, незамеченным не пройдёт. А к чему лишние толки? Проще «велеть ему ехать» куда-нибудь с глаз долой, а там — ищи-свищи...
Нет, от разговора с Лобановым не уйдёшь, как ни мудрствуй. Да только где? В гости его теперь не позовёшь — себе дороже. Если он стал неугоден, то могут и послеживать — куда ходит, с кем водится. К нему разве поехать... тоже небезопасно, но там хоть место пустынное, не так легко скрыть соглядатаев, можно пробраться и незаметно.
Он незаметно и пробрался: одевшись попроще и взяв с собой целую ватагу челяди, отправился в Андроников монастырь, там отстоял службу, а на обратном пути у ворот ховринского подворья холопье затеяло свару — орали и матерились во всю глотку, сбившись в кучу и стаскивая друг друга с седел, из ворот высыпали тамошние дворовые с дрекольем, и когда разбушевавшаяся ватага наконец убралась прочь, никто уже не смог бы определить, сколько их там было до драки, а сколько — после.
Андрей, когда у ворот стали шуметь, сперва не обращал внимания, но потом, озлившись, сорвал со стены мушкет и, выйдя на крыльцо, выпалил поверх голов, чтобы дурачье поостыло. Из кучи драчунов выдрался один, заковылял к крыльцу, охая и подбирая полы. Разглядев его вблизи, Андрей глазам своим не поверил.
— Боярин, — вымолвил он ошеломлённо, — Димитрий Иванович, да ты ли это? Что у тебя стряслось?
— Идём, идём внутрь, — торопливо отозвался постельничий, — всё скажу, только поскорее... не надо, чтобы меня тут кто узнал...
Ничего не понимая, Андрей провёл его в свою горницу. Боярин сел, отдуваясь и запалённо дыша, спросил квасу.
— Может, покрепче чего, для сугреву? — спросил Андрей.
Годунов отмахнулся — какой там «сугрев», и без того еле жив. Принесли жбан, он стал жадно пить, проливая на бороду. Андрей терпеливо ждал, засунув под кушак пальцы. В опалу, что ли, угодил боярин... да нет, от опалы эдак не бегают. Бежать, так уж за литовский рубеж, по следам Курбского...
— Тебя, я слыхал, посылают куда? — спросил, отдышавшись, Годунов.
— Да тут недалеко... в Коломну, — нехотя отозвался Андрей с немалой уже досадой. И этот сейчас спросит, с каким, мол, делом посылают. ..
— И с каким же ты делом едешь?
Андрей едва сдержался, чтобы не ответить боярину непотребно. Помолчал, дабы утихомириться духом, и сказал нарочито спокойно:
— Я, Димирий Иванович, человек служивый, и мне когда что велят, не имею привычки допытываться, зачем да почему. Насчёт дела, с коим посылают, покудова не осведомлён. Наказ перед отъездом получу али уж там, на месте.
— Да ты, Андрей Романыч, не досадуй, я ведь не по-пустому спросил. Для этого разговора и приехал. За шумство у ворот не взыщи, то нарочито затеяли, чтобы мне в суматохе пройти сюда незаметно... на случай ежели кто приглядывается.
— За тобой, боярин, кто может приглядывать? — удивился Андрей. — Или хочешь сказать — за мной?
— За тобой, за тобой! Хотя и за себя не поручусь, но покамест не обо мне речь. О поездке в Коломну кто тебе сказал, Кашкаров?