Государева крестница — страница 50 из 61

— Куда уйти, за рубеж? За какой это ещё рубеж?

— Там видно будет. Наши-то обычно в Литву уходят...

— Та-а-ак, — усмехнулся Андрей. — Курбскому, значит, советуешь уподобиться.

— Я, Андрей Романыч, ничего не советую. Сказал ведь: решать-то тебе, и никому иному. Да вот выбор у тебя больно уж небогатый — либо живу остаться, потерявши невесту, либо сгубить в одночасье и её и себя, либо с ней уходить. Только уж не просто из Москвы, как ты сперва подумал, а вовсе из Руси. Тут вам житья не будет, как ни хоронись! Рано иль поздно, а и под землёй сыщут. Касаемо же Курбского... Что его поминать? Уходили и другие! У князя Андрея совесть-то, похоже, и впрямь была не чиста... с Радзивиллом он списывался, всякое могло быть. А Черкасские, Вишневецкий Димитрий — на них-то кто осмелится положить хулу? Однако съехали!

— Всё равно измена...

— Не знаю, а посему не стану судить, — задумчиво сказал Годунов. — Утечь за рубеж, ища мзды, — то измена, как ни оправдывайся.

А бежать от неправого суда, от кары незаслуженной... или оттого, что не в силах боле видеть добродетель, невозбранно попираемую тиранством... Не знаю, — повторил постельничий. — Однако изменой это не назову. Грех, клятвопреступление — быть может... но клятву преступают не токмо измены ради. Клятвы, они тоже бывают разные! Иную преступить — меньше греха на душу возьмёшь, чем ежели станешь её блюсти... Испил бы, Андрей Романыч. — Он придвинул к прибору гостя тяжёлый, резного веницейского стекла кубок. — Этого вина не опасайся, оно голову не туманит... потому и велел подать. Нам нынче обмыслить всё надо во здравом разумении.

Андрей поднял кубок, поглядел насквозь на колеблемые огоньки шандала и стал пить — жадно, только сейчас почувствовав, как пересохло во рту. Годунов тотчас налил ещё.

— А я от тебя, Димитрий Иванович, не ожидал такое услышать... насчёт рушения клятвы. Племяннику своему, Борису, иное небось внушаешь?

— Внушаю то, что положено внушать отроку... до прочего же и сам домыслится. Умом Бориска востёр не по годам, такое иной раз спросит, что и не знаешь, как ответствовать. Думаю, многого сможет достичь... ежели не сорвётся. Не будем, однако, растекаться мыслью. Что мне ливонцам-то сказать? Им этими днями в обратный путь трогаться, так ежели ты согласен уйти за рубеж, то надобно всё досконально с ними обговорить. Лурцын говорит, будто посол — ну дядька твой! — будто он сказал без колебаний, что поможет, чем только возможно...

— Так мне что... к ним на подворье теперь надо идти, сговариваться насчёт этого? — растерянно спросил Андрей.

— Боже тебя упаси там показаться! Ни о чём тебе сговариваться не надо, то мы и без тебя сделаем. Тебе решить надо, готов ли отступиться от невесты, или то тебе не под силу...

— Да как могу отступиться?! Димитрий Иванович! Как ты себе это мыслишь? Мало того что люба она мне и жить я без неё не сумею, так подумай и о другом — честью-то своей должно мне дорожить иль нет?! Ну посуди сам: ходил к ним всё лето, ей голову вскружил, с отцом договорились о свадьбе, а теперь что же, зафурычить в кусты и с глаз долой? Да мне помереть стократ легше!

— Тебе-то легше. А ты у ней спроси, — спокойно посоветовал Годунов. — Ей станет ли легше, коли помрёшь без толку, её не сумевши оборонить.

— Это ещё почём знать! Может, и сумею!

— Ну-ну, валяй пробуй... аника-воин! Бориска мой и тот разумнее бы ответил. Честь рода, Андрей Романыч, и для меня не пустое слово. Мыслю, однако, что и чести ради жизнь можно отдать достойно, а можно по-глупому, уподобясь безумному самоубивцу... коему и на том свете прощения не найти.

— Такое про любого ратника сказать можно — неча, мол, было лезть на рожон...

— Про ратника не скажут, понеже ратник несёт службу, и тем смерть его оправданна заведомо. В битве свои законы. Всякий подвиг воинский, ежели разобраться, есть деяние безрассудное... и Евпатий Коловрат ратовал безрассудно, и Ослябя с Пересветом, подвиги же их чрез века сияют подобно светилам неугасимым. Скажем ли такое про дурня, что похвальбы ради безоружно на медведя выходит?

— Спасибо, Димитрий Иванович, сравнил!

— Да не сравниваю я, не гоношись, сказал лишь К' примеру. Для кого бы ни задумал Елисейка невесту твою умыкать — для Вяземского ли...

— Кой чёрт «для Вяземского»! Станет он для Афоньки хлопотать... да тот блудень и без подмоги обойдётся. Тут выше бери!

— Ну, то тем паче. Сам можешь прикинуть, в силах ли тебе будет её оборонить, коли дойдёт до того. Укрыть же заранее — возможно, ежели не медлить... и не тешиться пустыми помыслами о чести. Честь ныне для тебя в том, что коль скоро уговорил ты девку сочетаться с нею на всю жизнь и быть ей и чадам вашим защитником и кормильцем, то слову твоему надлежит быть нерушимым. Отсюда и исходи в своих размышлениях о дальнейшем. Бога ты должен благодарить, что есть на чью помощь опереться... А что неохота уезжать на чужбину, так что тут скажешь? Не часто доводится человеку поступать по своей охоте, чаще движут нами обстоятельства, никому не подвластные, и противиться тому может лишь глупец. Мудрый же из двух зол выберет меньшее и тем утешится. Дядька твой, мыслю, будет в Немцы тебя узывать, так ты не торопись с этим, в немецких краях труднее будет прижиться... больно не по-нашему там всё. В Литовской же Руси утеклецы московские живут вольготно, и в церковном уряде никто их не притесняет... Да ты поел бы, Андрей Романыч, натощак-то и это винцо охмелить может. Возьми-ка вот сёмужки, знатную ныне привезли...

Андрей нехотя заставил себя есть; выпил к этому времени уже порядочно — его словно палило изнутри — и теперь опасался, как бы и впрямь не захмелеть. Годунов, очевидно решив, что разговор надо перевести на другое, стал рассказывать что-то о делах дворцовых, пожаловался на непотребного чернеца из Чудова, посмеялся над двумя думными боярами, за государевым столом перелаявшимися за место — да так, что без малого за брады друг дружку примерялись уже таскать, едва их розняли... Андрей слушал невнимательно, более занятый своими мыслями, весь во власти странного, непривычного ощущения. Всё, о чём говорил Димитрий Иванович, было доселе частью его жизни, он — хотя и не был вхож «наверх» — знал и этих бояр, и монахов, и дворцовую челядь, все они составляли обычную картину повседневной действительности, к которой он сам был сопричастен. Теперь же чувство сопричастности уходило, таяло, он слушал как посторонний, отчуждённый от всего этого, — как слушал когда-то Юсупычевы байки о далёких краях, которых самому не увидеть. Он уже понял, что постельничий прав и иного пути спасения, как уйти за рубеж, у них с Настей нет, но всё его естество восставало против этого: он не представлял себе, как они будут жить в чужой Литве без всего привычного, родного, вросшего в душу, — без зимних вьюг, без тополёвых метелиц летом, без неутихающего с утра и до вечера колокольного перезвона московских соборов и церквушек... Хотя и зимы в Литве не хуже наших, и тополи так же цветут и облетают снежным пухом, но всё же... всё же...

А самым тяжёлым было унизительное сознание того, что бежать приходится от бессилия, от неспособности самому отстоять своё, оборонить, не дать покуситься. Признаться в этом было и мучительно, и опасно, ибо взывало к мести, подсказывало самый простой способ поквитаться за унижение. Не это ли побудило Курбского возглавить Радзивилловы полки, кощунственно поднять оружие против единокровных? Или всё-таки вынудили? Или купили? От мысли, что и ему самому, не приведи Господь, придётся когда-нибудь делать такой же выбор, Андрея обдало холодом.

— Извини, Димитрий Иванович, — сказал он, — пойду я... Час поздний, а мне завтра с утра дел хватит. Неведомо ещё, как Фрязин поймёт всё это, захочет ли Настю отпустить невенчанной...

— А куда ему деваться, чай, не вовсе дурак. Тебя же, Андрей Романыч, никуда не отпущу — ночуй здесь, уже небось и решётки все позамыкали.

— Решёточные, что ли, меня не знают?

— То-то и оно, что знают, — непреклонно отозвался Годунов. — Тебе нынче ночью в Коломне положено быть, а не по Москве разгуливать! Сейчас тебя отведут, ложись и постарайся поспать, утрево и впрямь будет нам недосужно...

Недосужно стало Димитрию Ивановичу раньше, чем он предполагал, — не дожидаясь завтрашнего утра. Пройдя в свою опочивальню, он торопливо помолился на сон грядущий, забрался под меховое одеяло и уже чувствовал приближение сна, когда в дверь тихонько постучали.

— Ну, чего там ещё? — крикнул он недовольно.

— Не взыщи, боярин, — приоткрыв дверь, уважительно вполголоса проговорил караульный спальник. — Арап там прибег, ревёт несуразное — тебя ему, вишь, понадобилось, басурманской роже. Хотели по шее накостылять, да...

— Ты чего мелешь, какой арап? — не сразу понял Годунов и вдруг сел рывком, отшвырнув одеяло. — Сюда его, живо!

Юсупыча он услыхал прежде, нежели успел увидеть. Ещё сквозь закрытые двери донеслись до Димитрия Ивановича его гортанные вопли и причитания — бедняга явно был не в себе. Втащенный в опочивальню, он упал на колени, стал биться головой о ковёр (впрочем, не слишком в том усердствуя, как показалось Годунову) и безуспешно попытался разодрать на себе одежду.

— Прости своего недостойного слугу, о блистательный! — завизжал он, воздев руки. — Мне недостало бдительности, и теперь случилось ужасающее! Жемчужина добродетели похищена, но мало того — она только что лишила жизни царского лекаря!

14


Настя всегда считала себя трусихой — боялась и мышей, и тараканов, и лягушек, хоть и понимала рассудком, что сии безобидны и опасаться их нечего. Теперь же, будучи схвачена невесть кем, а могли эти «невесть кто» быть кем угодно и умыкнуть могли её с каким угодно злым умыслом, она — странное дело! — почти не испытывала страха.

Страх, конечно, был, но легко удерживался под спудом, потому что гнев был сильнее. Сперва она вообще ничего не поняла: из храма вышли гурьбой, она болтала с подружками, тех становилось всё меньше — одна за другой сворачивали к своим дворам, — потом они с Онуфревной остались вдвоём на безлюдной уже улочке, призрачно освещённой снегом. Внезапно их обогнал крытый возок, его рывком развернуло на полозьях, когда коней круто осадили. Настя даже шагнула к нему, думая, что хотят спросить, как куда проехать; но тут дверца возка распахнулась, выскочили двое, и не успела она ахнуть — её облапили сзади, рука