А вот теперь всё это начинало уступать место другому чувству — доселе, пожалуй, им не испытанному, — и этим новым чувством было отчаяние, леденящее кровь сознание невозвратимой потери. Брали её, значит, для царя-батюшки, коль скоро к нему и повезли; а на государевы палаты стрельцов своих приступом не поведёшь... и в ноги ему не кинешься, не отмолишь, чтобы крестницу-то не трогал. А коли сказали б, что смилостивится, — валялся бы в ногах у венценосного ведьмака? Да! Ради неё, ради своей Настёны, — валялся бы, сделал бы что угодно! Да ведь не скажут...
Он опустил голову в ладони и зажмурился, потому что свещные огни плыли и двоились в глазах, и он вдруг со стыдом и ещё горшим отчаянием почувствовал на щеках слёзы — это было непостижимо, он не плакал с тех пор, как остался без родителей, царствие им небесное, а прошло уж без малого два десятка лет, — что ж теперь, полжизни оставив за плечами, снова начать лить слёзы?
— Полно, Романыч, — сказал Годунов, задержав руку на его плече, — убиваться — дело последнее, может, ещё и обойдётся, даст Бог. Ты помолись-ка лучше Николе Мирликийскому, этот на помощь скор, недаром кличут Угодником... Да, а я ведь прямо как знал: третьего дня подозвал меня государь и говорит, чтобы за немыми послать. У меня, вишь, есть там в одном сельце под Можайском мужики такие, глухонемые от рождения, так их привозят, когда что тайное надо сделать, — ну чтобы никто после не разболтал. Тайник ли какой выкопать, схоронить ли что — ну сам понимаешь. Я и спросил, много ли, мол, надо тех немых, а он говорит: «Четверых довольно, там утварь кой-какую перетаскать надо возле малой опочивальни». А возле малой опочивальни — он ещё ту палату зовёт вивлиофикой, книги там держит, — возле той вивлиофики тайный покой летось построили, не тесть ли твой, кстати, и ладил туда хитрые замки...
Андрей слушал поначалу вполуха, встрепенулся лишь, услыхав про замки к «тайному покою». Не о них ли был разговор в ту ночь, когда он проснулся у Фрязина и обомлел, услыхав за стенкой голос великого князя и царя всея Руси...
— Ну мужиков тех привезли, а я, улучивши миг, и поглядел, что ж они там такое таскают. Верно, утварь, стол там, стульца разные, кровать, ковров тож наносили... Я вчерась и подумал, то вспомнивши, — кому ж там жить-то назначено, в тайном покое?
Андрея бросило в жар: а что ежели... Да нет, на то рассчитывать неразумно, но всё же, всё же! Даже и помыслить об этом — уже просвет, вроде как во мраке кромешном увидеть невзначай хоть малый, да огонёк...
Утром Годунов заглянул к нему перед уходом во дворец — уже при посохе, в богатейшей шубе и высокой шапке горлатной.
— Гонец мой Никитку видел и сказал всё, что надобно. Как отзвонят заутреню, будет здесь, так ты уж потщись его вразумить, чтобы сдуру чего не натворил. Я же там, может, чего нового сведаю. Крепись, Романыч, Бог не без милости...
Крепиться было непросто, хоть Андрей и понимал, что иначе нельзя. К приходу Фрязина взял себя в руки и встретил почти спокойно, благо тот не заставил себя ждать, появился, едва стихло на звонницах. Видно, пришёл в кремль спозаранку и заутреню отстоял в одном из здешних храмов, чтобы после не тратить времени на дорогу.
Никите эта ночь, видно, тоже не прошла даром. Вроде и виделись недавно, часомерный круг единого раза не успел обернуться, а Андрей теперь видел перед собой не того человека, с кем расстался вчера вечером, — у мастера и глаза ввалились, и всё лицо как-то усохло, и даже вроде бы седины поприбавилось. Андрей крепко его обнял, прижал к себе.
— Прости, батя, — сказал глухо, — не уберёг я нашу касатушку...
— То вина не твоя... Я её тебе с рук в руки перед аналоем ещё не передал, значит, и беречь было мне, — отозвался Никита. — А я, вишь, поленился, отпустил одну со старухой. Прознать хоть удалось, где она?
— Во дворце вроде бы, в Середних палатах. Димитрий Иванович придёт, может, чего нового скажет.
— А скоро ли?
— Как служба позволит. Обещался не медлить! Покамест же вот чего велел тебе сказать...
Никита Михалыч выслушал наказ молча, опустив голову, изредка согласно кивая.
— Тако и я мыслил, — сказал он. — Сперва подумал: не пойду никуда, пустой это будет разговор... И не так даже: перво-то-наперво захотелось мне лекаря проведать, потолковать с ним... да так, чтоб душа с него вон, с паскуды. Смекнул, однако, что Настёнке тем не поможешь, только хуже наделаешь...
— Это ты, батя, верно смекнул. Удавить гада и я могу, долго ли умеючи, да что толку-то? Пуще лютовать станут.
— Да... А вот тогда уж и царю-батюшке бить челом охоты не стало. Что, думаю, он мне сказать может... Однако после любопытство взяло: как же это он, думаю, в глаза мне будет глядеть, куманёк богоданный? Ну и ещё... боярин верно рассудил: не пойти мне с жалобой, так оно будет нескладно — у отца дочь умыкнули, он же ухом не повёл. Боится, значит! А боится потому, что есть у него догадка, чьей волею учинён тот разбой...
— Верно, верно. Ежели к государю тебя допустят, на иноземцев вали да проси об одном: чтобы Разбойному приказу велели сыск начинать. Всё ж таки не кого попало умыкнули, а самое крестницу государеву. Буде окажется при разговоре Бомелий, обходись с ним по обыкновению — ну, дружбы меж вами не было, но и вражды не надо казать. А что случилась когда размолвка, то про неё пора уж было и забыть... дело-то и впрямь давнее! Батя, ты после зайди сюда, — может, Димитрий Иванович уж вернётся, да и у меня к тебе разговор будет... только не тут. Отсюда домой пойдёшь? Ну там и потолкуем, я следом...
Когда вернулся Годунов, Никиты Михалыча уже не было. Настя, сказал постельничий, наверняка там; обходя сегодня дворец, он нашёл стражу у перехода к выходящему на полдень крылу, и рында — дело неслыханное! — сказал, что даже ему, постельничему, не войти сюда без дозволения государя...
— Так что задумки наши, Андрей Романыч, придётся оставить, — сказал он, разводя руками. — Что поделаешь! Видать, не судьба. Понимаю, каково тебе, сам был молод... да ведь лбом стену не прошибёшь, как ни тщись.
— Фрязина не видел ли там? — спросил Андрей, снова подумав про мелькнувший во мраке огонёк.
— Нет. Ежели его к государю допустили, то там я не был. Может, ему что удастся...
— На это надежда пустая. Димитрий Иванович, мне бы какой одежонки поплоше, чтобы выйти.
— Одежонку подобрать не задача, да только чего тебе по Москве шататься ряженым? Раз уж так получилось, то, мыслю, надо сей же час поспешать к полковнику вашему, придумавши половчее, пошто с Коломны съехал...
— К нему покамест погодим, — отозвался Андрей, думая о своём. — Димитрий Иванович, ты вот про те тайные покои помянул, куда немые утварь таскали. Там же вроде Фрязин замки мастерил... они не в том ли крыле, куда вход ныне заказан?
— То-то и оно, что в том самом! Потому и сказал, что непременно она там, — сокрушённо сказал Годунов. — Потом, конечно, и дале могут переправить... в слободу какую, хотя бы в ту же Александровскую. Там-то и вовсе не сыскать!
— Там не сыскать, — согласился Андрей. Надежда, словно свет крошечного огарка, то разгоралась трепетно, то угасала до едва видимой искорки. Там не сыскать, а тут?!
Перекусив наспех и отдохнув, Годунов снова уехал наверх. Теперь Андрей ждал Фрязина уже с неустанно растущим нетерпением и беспокойством, хотя и понимал, что ничего тот узнать не сможет.
И мастер действительно пришёл совершенно обескураженный и растерянный. Государь оказал ему милость — принял, выслушал, велел не тужить: дочь, мол, найдут, куда ей тут деваться? А может, это она сама и устроила, сговорившись с подружками, молодые балованные девки любят такое выкомаривать, — побудет где день-другой, а после сама под отцовский кров и вернётся...
— Тоже, нашёл когда шутки со мной шутить, — сказал Фрязин сквозь зубы. — Однако прошение в Разбойный приказ велел написать... подьячего тут же кликнули, он с моих слов и составил. Боярин не проведал ли чего?
Андрей пересказал ему услышанное от Годунова, и Фрязин, повздыхав, ушёл, сказав, что будет ждать дома, как договорились. Выждав немного, Андрей переобулся в принесённые валенки, изрядно растоптанные и подшитые, накинул поверх кафтана ветхую рясу с куколем. Подстриженная бородка выдавала, правда, мирянина, но, ежели идти с пристойно опущенной долу головой, этого могли и не увидеть.
Выйдя из кремля теми же Никольскими воротами, он сразу свернул влево, перешёл Неглинку по Воскресенскому мосту и выбрался на Тверскую, где легче было остаться незамеченным в многолюдье. Идти пешком, да ещё в этих окаянных валенках (годуновская подсказка: негоже, мол, чтобы под латаной ряской вышагивали нарядные стрелецкие сапоги), было с непривычки трудно, он даже запыхался слегка, подымаясь по взгорью к Столешникову крестцу[24]. Снова — и с какой болью теперь! — вспомнился тот клонившийся к закату день, жаркий и пыльный, гомон разноголосого гульбища и — над гнутым лучком таратайки — узкая девичья спина в обшитой позументом телогреечке цвета смарагда... Из какой милости складывается порой людская судьба! Тогда вот — миновать ей Столешников чуть ранее, или ему где Орлика попридержать, и ничего бы не было из того, без чего теперь нет жизни...
В воротах фрязинского подворья Онисим, отворив калитку на стук, досадливо замахал рукой, приняв, видно, за безместного попа-христарадника, — ступай, мол, не до вашего брата нынче... Андрей откинул куколь на спину, воротник разинул рот, потом сорвал шапку, кланяясь, сделал скорбное лицо:
— Бяда-то у нас, Андрей Романыч, ой бяда...
— Беда, — согласился Андрей. — Хозяин в дому?
— Не, тута был, зараз покличу...
Вдвоём поднялись наверх, Никита сразу провёл к столу, где стояли глиняная сулея, хлеб и миска квашеной капусты, взял с поставца вторую чарку:
— Пробуй, может, хоть тебя возьмёт... Я, поверишь, с утра хлобыщу, и хоть бы что. Пьёшь ровно воду, никакого толку...
— На душе неспокойно, вот она и не берёт, — пояснил Андрей. — На рати, што ль, не бывал?