— Как я понимаю, тут две проблемы: российские долги и Колчак с Деникиным… — Георгий Васильевич сдернул с раскрытой книги депешу, пододвинул томик к себе.
Но чувство презрев, он доверил уму;
Вдался в суету изысканий…
И сердце природы закрылось ему,
И нет на земле прорицаний.
Казалось, все это время он держал в уме недочитанное стихотворение и только теперь нашел время дочитать его.
В десятом часу нарком пошел в Кремль. За ночь Москву завалило снегом. В свете утреннего солнца горы снега были округлы, с густо–синими провалами теней. Медленной и унылой чередой двигались трамваи. У наркоминдельского подъезда дожидались хорошей погоды дровни, бог весть как попавшие сюда еще с вечера. Старик в лаптях и онучах из льняного полотна, хорошо выстиранных, едва ли не праздничных, склонился над санями и подоткнул одеяльце, коротковатое, по виду детское, видно, под одеялом был невелик человечек… Чичерин остановился, намереваясь подойти к мужику в онучах, потом взглянул на завалы снега, предвещавшие трудную дорогу. Снег был развален первыми прохожими, но тропы не утоптались, идти было трудно. Нарком шел и думал: только сила способна заставить уважать себя. Пока Россия была слабой, Антанта молчала. Однако едва Россия эту силу выказала, Антанта обрела дар речи. Чтобы прибавить Антанте желания говорить, Россия не должна быть слабой.
У Троицких ворот он поднес руку к своей каракулевой шапке, приветствуя часового. Человек глубоко штатский, нарком чувствовал себя чуть–чуть военным — к изумлению своих сослуживцев, мог надеть красноармейскую форму, а позднее предпочесть фраку с белоснежной манишкой форму командира Красной Армии и принять в этой форме иностранного посла. Красноармейская гимнастерка была для него символом всеобъемлющим — она как бы знаменовала для него приобщение к армии, ведущей трудную борьбу, а значит, и к революции. Это чувство в нем было сильно — человек стеснительный, нарком мог появиться в красноармейской форме на людях, испытывая гордость, радуясь.
Он вышел из Кремля, когда Александровский сад уже высвободился от тени и снег, тронутый солнцем, опал и точно напитался синью. Он вспомнил крестьянские дровни у Китайгородской стены и мужика в онучах. Было бы повольнее со временем, он бы, пожалуй, заманил мужика к себе, порасспросил, как живет деревня. Беседа непоказная была немалым источником знаний о России, как он помнит, и для отца, Василия Николаевича Чичерина… Взяв правее, нарком полагал, что боковая тропа приведет его к Китайгородской стене, где поутру стояли дровни. Но дровней не было. Только снег берег отчерк полозьев да сенную труху, которую, видно, смел с полога мужик в онучах, собираясь в дорогу. Был повод пожурить себя — не так уж велик путь до стены Китайгородской, как ни мало было времени, не след бы проходить мимо…
Он поднялся к себе и вызвал Карахана. Теперь, когда вопрос был решен, телеграмму в Стокгольм можно было послать и без Льва Михайловича, но у наркома был соблазн поделиться новостью… К тому же нарком взял за правило: все, что ведомо ему, Чичерину, должен знать и его заместитель — не исключено, что завтра он останется вместо наркома и незнание вопроса поставит в трудное положение и одного, и другого.
Пришел Карахан и, украдкой взглянув на Чичерина, встревожился — уж больно пасмурен он, не имеет ли это ненастье отношения к тому, что произошло в Кремле?
— Звонил Веселовский из внешнеторгового ведомства… Говорит: можно по дешевке обмундировать армию, — Карахан снял е полки том Брокгауза. — Какая–то фантастически дешевая распродажа! — он все еще листал Брокгауза, стремясь отыскать расположение места, где назначена распродажа. — Триста тысяч башмаков по сорок лир пара, целая гора фланелевых рубах по двадцать лир каждая и шинели — клад… Десятки тысяч шинелей. И цена, цена… шестьдесят лир каждая шинель! Веселовский говорит: в три раза дешевле номинала!..
— Этот ваш Веселовский — фантазер порядочный, — отозвался Чичерин. — Только подумайте: итальянские шинели да по русским морозам… каково?
— Но ведь армия… голая да босая. Брат у меня в Реввоенсовете республики, так он говорит: крымские да беломорские камни злее пули — посекли ноги в кровь. Истинно, ложись и помирай!.. Босая армия! Не знаю, как шинели, а башмаками есть смысл не пренебречь, Георгий Васильевич…
Карахан вернул Брокгауза на место, они долго молчали.
— Разве только башмаками,
— Нет, этот Веселовский — молодец! Пусть поедет, взглянет!.. — подтвердил Карахан. — Как наш Буллит, Георгий Васильевич?.. Примем его?
— Если депеша уйдет сегодня, в первой декаде марта надо ждать в Петрограде… Да, по всему, это будет первая декада марта, Лев Михайлович… Может получиться, что я не смогу, тогда придется выехать вам.
— Готов, разумеется, но только в крайнем случае.
— Я сказал: если не смогу.
4
Буллит закончил свое слово и умолк, а Сергей потерял покой: миссия! Нет, тут дело не в самоцветах и медвежьих шкурах!.. Бери выше: миссия чрезвычайная!.. Но вот что вызывало сомнения: Буллит и Стеффенс!.. Наверно, смысл, который сообщили миссии те, кто ее инспирировал, должен был открыться при взгляде на Буллита и Стеффенса: кто они? В самом деле, кто? Но вот незадача: взгляд на Буллита и Стеффенса не столько прояснял проблему, сколько делал ее темной. Совершенно темной. То, что можно понять в Буллите, было не очень–то характерным для Стеффенса… Да есть ли в природе два человека, столь непохожих друг на друга, как они? Человечески непохожих, профессионально, самой сутью того, что принято звать симпатиями и антипатиями. И все–таки их усилия были сейчас устремлены к одной цели — миссия. Какой же должна быть эта миссия, чтобы соединить усилия Буллита и Стеффенса? Тут было над чем задуматься… Но верно и иное: как ни различны эти два человека, ответ надо было искать в них, только в них. Если эта миссия государственная, то при чем тут Стеффенс? Если же она, эта миссия, культурная, то Буллит явно должен быть не у дел.
А может, есть смысл на время отвлечься от Буллита и Стеффенса и обратиться к кому–то другому? К кому, например? Быть может, к мистеру Колу? Именно к мистеру Колу: обязательный Кол олицетворял больше, чем кто–либо другой из служащих Изусова, исполнительность. Быть может, в знак признания этих достоинств мистера Кола он был единственным, кого Хозяин переманил из Стамбула вначале в Петербург, а потом в Париж. Подобно Хозяину, а может быть, в подражание ему Кол не выпускал из рук четок — стамбульский атрибут.
— Не увлекла бы вас такая перспектива?.. — произнес Кол, когда в урочные восемь Сергей был в бюро. — В Россию срочно отбывает миссия, состоящая из двух американцев, — он бросил на стол четки, бросил наотмашь, что означало: он взывает ко вниманию, разговор серьезен. — Миссии необходим секретарь, с английским и русским языками, желательно молодой, знающий машинку и стенографию, жалованье — шестьсот долларов в неделю… Возникло ваше имя, мистер Флауэр, — переиначив фамилию Цветова на английский лад, шеф сообщил ей иронический подтекст: флауэр — это еще и цветок. Получалось не очень–то серьезно: не Цветов, а Цветок — господин Цветок.
— Но у меня нет… стенографии, — попытался возразить Сергей.
— Тогда пятьсот пятьдесят долларов в неделю. Итак? — он взял со стола четки, принялся перебирать не торопясь. Он как бы отщипывал бусину от бусины, отщипывал, а Сергей считал секунды: одна, две, три… Когда отщипнул последнюю и четки перешли из одной руки в другую, он спросил. — Ну как?
— Разрешите подумать…
— Пожалуйста, но недолго: ответ завтра в это же время.
Пришли в движение весы: на одной чаше — Дина, на другой — родительский дом в Сокольниках. Шутка ли: Сокольники, Сокольники!..
Зримо встало отчее обиталище в Сокольниках, сейчас занесенное снегом: оранжевый полумрак в окнах, оранжевый от шелкового абажура, мерцающий огонь голландской печки, отец, протянувший руки к огню, и, конечно же, Лариса, сидящая на своей оттоманке, с вязанием в руках. «Где наш Сергуня сейчас? — это сказала она. — Где он?» И отец ответил не задумываясь: «Все это его «Эколь коммерсиаль» с культом Ее величества Прибыли! Отсекли от нас Серегу!» Отца легко было растревожить — ничто не может его остановить, пока он не выскажет всего, что собралось в душе. «Ну, предположим, приедет он в Россию, но что он будет делать у нас?.. Куда он подастся со своей наукой об акциях и акционерах, о частных банках и неоплаченных векселях?.. Это для нас санскрит или древнекельт–ский — попробуй объяснись на нем».
Сергей узнавал отца, внимая горькому пафосу его речи, ее хватающему за душу откровению. У отца был саркастический ум. Все, что он намеревался сказать, вызывало в нем тем большее воодушевление, чем больше горечи было в словах. Его могла остановить только откровенная ирония. «Погоди, да ты мне уже говорил это третьего дня…» — «Каким образом?» — «Говорил, говорил… еще вспомнил этого своего дружка из Российского общества взаимного кредита». Намек на его слабеющую память убивал отца наповал. Но внимание его окрыляло, внимание и еще больше похвала. Слушать его было великим удовольствием. Он любил беседу, в которой присутствовала бы страсть, а такой беседой могла одарить его только молодежь… Его идеал: молодой собеседник, разумеется, строптивый, все опровергающий, одержимый своим пониманием жизни. Клад такой собеседник! Начать спор на заре вечерней и закончить его, когда бледный рассвет позолотит окна, да есть ли большее счастье на свете? Брат Герман как–то писал Сергею: с тех пор как в далекой Самаре предали земле мать, у отца вдруг распухли ноги.
Сергею надо было только вспомнить отца, остальное решалось само собой: он едет.
Он сказал об этом Колу, тот даже не выразил удивления.
— Простите меня, но я это предвидел и еще вчера сообщил о вашем согласии мистеру Буллиту, он просил вас быть в его отеле к одиннадцати.
— Кто он, мистер Буллит?