ери и все, кто был в доме, медленно сошли в сад. Посол услышал голоса внизу, тронул створку окна. «Подойдите сюда, все подойдите, — попросил он. — А не спеть ли нам ту тревожную, что пели в начале века?..» Тревожную? Песня, точно большая лодка, идущая наперекор волне, набирала силу медленно: «Вихри враждебные веют над нами, черные тучи…» Чужое небо принимало русскую песню — в ней, в этой песне, было прозрение России, способное исторгнуть слезы счастья и укротить боль… В Лондоне умирал русский посол.
Но, может быть, в прозрении надо черпать только радость — победа одержана и пусть она помогает человеку жить.
Два послеобеденных часа, приходившиеся на ранний вечер, Ллойд Джордж отдавал сну — по английскому обычаю старый валлиец обедал в семь. Но сегодня у старика разболелись десны, и сон не шел. Он пододвинул к себе комплект «Иллюстрайтед Лондон ньюс», который брал в поездки, и принялся листать — светская хроника в фотографиях, что может быть в большей мере показано характеру и возрасту английского премьера? Обычно на исходе получаса журнал выпадал из слабых рук валлийца, и Ллойд Джордж засыпал. Но в этот раз не возымела действия и светская хроника в фотографиях — не спалось… Неизвестно, как бы долго продолжалось единоборство со сном, если бы не пришел секретарь и не сказал: его просит к телефону Барту. Это было почти чрезвычайно: Барту знал режим британского премьера и никогда не позволил бы звонить в часы, когда премьер спит.
— Антанта дала себя обмануть русским и немцам, господин премьер–министр, — произнес француз тишайше: в минуту волнения Барту терял голос. — Германия пошла на сепаратный договор с Россией — документ подписан и завтра будет опубликован…
— Это же бог знает что!.. — вырвалось у Ллойд Джорджа, и он осторожно положил трубку. — Значит, подписан, — сказал он себе и опустил с кровати ноги.
Он сидел, уставившись в стену. Солнце уже давно зашло, и комната была освещена отраженным светом, который давало сейчас генуэзским холмам море. В мерцающем этом свете его глаза уперлись в стену, украшенную фреской, изображающей Париса, выбирающего себе суженую. На память пришел разговор с Чичериным, и он, этот разговор, обрел смысл, какого не имел прежде.
— Парис выбирает, Парис выбирает… — произнес старый валлиец и отвернулся от фрески, впервые он не ощутил иронии, с какой смотрел на эту фреску прежде. — А как наш разговор с русскими? — произнес он едва ли не громогласно, нащупал шлепанцы и подошел к окну. — Должен продолжаться?
Часу в одиннадцатом вечера Чичерин постучал ко мне — я знал этот его стук, точно отбивающий такт марша.
— Да, Георгий Васильевич…
— Нет настроения постоять под открытым небом? По–моему, прошел дождь и пыль прибило…
— Ну что ж, охотно.
Видно, дождь был небольшим и всего лишь окропил землю. Пыль и в самом деле прибило, но земля была суха. Зато зелень еще удерживала влагу — молодая листва деревьев дышала свежестью, ощутимо холодной.
— Вы видели вечерние газеты? — спросил Чичерин, когда мы вышли; парковая дорожка привела нас на поляну. — Вот мысль: русские превратили Геную в Брест… — Он засмеялся, коснувшись ладонью затылка, в этом жесте была бравада. — Никому не удастся поставить нас в угол!
Он поднял голову, точно желая объять звездные просторы, — взгляд был жадным, в нем мне виделось сознание силы.
— А знаете, Рапалло — первый равноправный договор с Западом, первый! — Его взгляд все еще мерил просторы неба. — Если нужен пример деловых отношений с Западом, то это Рапалло… хотя тут есть и издержки… — Он запнулся, внимательно посмотрел на меня.
— Какие, Георгий Васильевич?
Он молчал, точно оценивая: да понимаю ли я, о чем идет речь?
— Ллойд Джордж… — Он не торопился высказать то, что хотел сказать. — В идеале я за договор и с Германией, и с Антантой… То, что мы зовем равными правами для двух систем собственности, предполагает добрые отношения и с Ллойд Джорджем. Без крайней нужды нет необходимости рвать отношения с ним.
— Но после Рапалло захочет ли он продолжать переговоры?
— Мы захотим…
Это и есть Чичерин: он уже поставил перед собой следующую задачу — не порвать с Ллойд Джорджем. Рапалло — это хорошо, но есть резон сберечь возможность прямого разговора и с Антантой. Кремлевская формула предполагает только такое равноправие двух систем собственности: общий язык, однако не только с Германией. Но как найти пути к продолжению диалога? Говорят, Барту неистовствует, для него Рапалло — это почти двуличие. Какие пути найти тут, не жертвуя достоинством? Именно, не жертвуя достоинством?
— Как я понимаю, Георгий Васильевич, эта же задача стоит и перед Ратенау.
— Немцу легче. — Отсвет звездного неба коснулся лица Чичерина, его глаза блестели. — Что ни говорите, немец представляет тот же мир, что и Ллойд Джордж.
— Вы сказали: легче. А я не уверен.
Его вздох, казалось вырвавшийся против его воли, выражал изумление.
— Не уверены? Почему?
Не мог же я ему сказать: то, что под силу Чичерину, под силу только ему. Нет, это не гипноз личности, хотя именно о достоинствах человека надо говорить. О масштабах его опыта, чистоте его душевных устремлений, не в последнюю очередь его верности идее. Не мог же я ему сказать все это в тот необыкновенный вечер, когда мы стояли посреди парка и старались объять нашими растревоженными глазами необъятность итальянского неба.
У Чичерина есть свой план познания Генуи. В этом плане свои дороги, своя перспектива. Сегодня он увлек меня на северо–восток от Генуи, столкнув с горой, по склонам которой раскинул свои беломраморные палаццо неведомый город. Впечатление такое, что перед тобой город и его темно–зеленая хвоя оживлена мрамором. Да не загородная ли это Генуя, горное приволье, куда принцы города бегут от генуэзской страды? Предположение твое почти верно — бегут, чтобы никогда больше не вернуться: кладбище, знаменитое генуэзское кладбище.
Еще в Генуе ты замечаешь: дворцы, возникающие в разных концах города, напоминают бой великанов — один дворец грозит другому на расстоянии, разделяющем один холм от другого, — если идет бой, то не ближе чем на дистанции пушечного ядра.
На кладбище принцы города пошли врукопашную. Могила придвинута к могиле, и знатные покойники схватились со свирепостью завидной, обратив в действие все, что когда–то имели: титулы, чины, состояния. А те, у кого нет титулов? Их место здесь? Оказывается, здесь, при этом в опасной близости от мраморных див, место временное, всего на три дежурных года, — по всему, и покойники умеют стоять затылок в затылок.
Скоро вечер, садится солнце, и, хотя его не видно, мрамор меняется от минуты к минуте, как бы отмечая все стадии заката: камень становится розоватым, бледно–синим, потом лиловым. Вечернее небо, быстро тускнеющее, и тишина, кладбище почти безлюдно. Точно сиятельные родственники снесли сюда своих близких и разбежались.
Только слышно, как свистит, зарывшись в крону пинии, неведомая птица да стучит по каменному полу галереи державная палка, стучит с неотвратимой настойчивостью, ее стук возник, казалось, только что и приблизился со стремительностью ракеты — по всему, обладатель громогласной палки не обманывается насчет истинной ценности мраморных див.
Уркарт? Да, это он: только пальто заменено плащом, да женская рука, сжимающая набалдашник палки, не так бела, как прежде, — не иначе побывала в эти дни на генуэзском солнце, а может, дала себя перекрасить заре, в руке есть предвечерняя розоватость мрамора.
Уркарт прошумел точно облако пыли, увлекая за собой стаю свитских.
Тихо, может быть даже тише, чем было прежде, — кажется, уход Уркарта воодушевил и неведомую птицу, зарывшуюся в крону пинии, она вдруг засвистела самозабвенно.
— Ничего не скажешь — деятелен, — кивнул Чичерин в сторону, где затих не очень охотно стек англичанина. — Мне иногда видится в происходящем закон всемирного тяготения: позиция небесного тела, называемого в просторечии Ллойд Джорджем, во многом зависит и от того, как действует такая фигура, как Ур–карт…
— Уркарт или Черчилль, Георгий Васильевич? Он остановился:
— Не приемлю слишком прямых аналогий, но тут… В палате общин Алкивиад сидел рядом с Клеоном. Когда я решил обосноваться в Лондоне, первое, что сделал, пошел в Вестминстер. Помнил наказ дяди Бориса: из всех заморских чудес самое большое — британский парламент… И, в частности, вот это: Ллойд Джордж и Черчилль, сидящие рядом, чувствующие локоть друг друга…
— У друзей все шло бы как по маслу, если бы не русская закавыка? — заметил я. — Не страх ли перед русской революцией вернул Черчилля к тори?
Чичерин стал строг–наверно, ненароком я коснулся существа.
— Знаете, кого винил Ллойд Джордж в русской революции? — спросил Чичерин. — Антанту! Есть смысл приглядеться к доводам, которые извлек валлиец, они должны быть нам интересны.
Мы покидаем галерею и вступаем на тропу, полого спускающуюся. Солнце удерживается на вершине горы — там мрамор еще белорозов, а здесь он уже стал синим, быть может густо–синим, здесь уже вечер… Да и в голосе Георгия Васильевича есть интонация вечера — вечер располагает к раздумью.
— Ллойд Джордж был убежден, что русская революция — это гнев и скорбь России по миллионам погибших, брошенных под немецкий огонь безоружными, — произнес Георгий Васильевич и пошел тише, в походке Чичерина была и неторопливость его рассказа. — Именно безоружными, что можно было предотвратить, если бы Антанта снабдила Россию оружием. Ллойд Джордж был не голословен: он добыл переписку начальника российского генштаба со своим военным министром, в которой первый просил второго прислать снаряды даже без боеголовок–не беда, что снаряды не нанесут урона неприятелю, польза будет хотя бы и от того, что их увидят солдаты. Надо сказать, что англичане не оставляли Россию без внимания и позже. Когда революция произошла, возникла новая проблема: а нет ли возможности как–то свести революцию на нет, сделать так, будто бы ее не было? И объявился Черчилль. Известна энергия Черчилля, как и его административные таланты. Ни одно дело не вызывало у Черчилля такого воодушевления, как вторжение в Россию. Презрение, что копилось в нем по отношению к простому люду Англии, он излил на революционную Россию. Клеймить английского рабочего как–то непатриотично, предать проклятию русского рабочего куда удобнее. Казалось, это неистовство было сильнее его. «Я, победивший тигров, не потерплю, чтобы меня побили обезьяны!» — стонал он. Но ему и его армии пришлось испытать горечь поражения, если это сделали «обезьяны», то тем хуже для него.