едумала Джерен. Когда немного отъехали от Геок-Тепе, Джерен начала понемногу входить в роль хозяйки своих чабанов.
— А сундук хивинский так и не взяли: оставили на месте, — сказала она и, видя, что "чабаны" молчат, прибавила: — Как же я буду без сундука?
— Хозяюшка, ты не того, — пошутил Петин. — Теперь-то мы вольные. Ты не повелевай нами. И уж если охота бранить, то брани одного Кертыка. Но опять же, если видишь в нем своего хозяина, а не батрака. У нас в Саратове, когда хозяйка хозяина бранит, тому приятно. А когда бранит батрака, то батрак ей кулак кажет!
— Вий, Петька, чего говоришь! — засмущалась, улыбаясь, Джерен. — Сундук не взяли, куда шара-бара положу?
— У Кертыка рука зажила, сам смастерит сундук.
Джерен покраснела и принялась развязывать сачак с лепешками.
— Ешь, Кертык-хозяин, — улыбнулась она.
— Ай, я сыт, Джерен-джан, — сказал он смущенно. — А вообще-то можно попробовать.
— Ну, поехали! — разнеслось впереди, и обоз двинулся, оставляя позади мрачные стены текинской крепостп.
Через день обоз Красного Креста с тяжелоранеными был в Вами. Началась трудная работа во имя спасения жизни сотням солдат и текинцев.
Раненых снимали с фургонов и телег, укладывали на носилки и несли в госпитальные палаты. Вскоре госпиталь был переполнен. Размещали по восемь человек в каждой палате, заполнили кроватями весь коридор. Мест, однако, для всех не хватило, и Студитский распорядился ставить рядом с госпиталем шатры. На дворе было холодно, в горах и предгорьях лежал снег. Температура днем поднималась выше нуля, снег подтаивал, и от него веяло промозглой сыростью.
В шатрах поставили железные печки. На заготовку дров в горы и в пески, за саксаулом, Шаховской снарядил солдат. А пока пользовались строевым лесом: жгли в печах бревна и доски, с невероятным трудом доставленные сюда из России.
Всегда спокойный и уравновешенный акционер Эльфсберг в эти дни сделался совершенно иным.
— Золото сжигаете, господин капитан! — раздраженно кричал он на Студитского. — За этот лес я золотом расплачивался, а вы его в огонь!
— Не отчаивайтесь, друг мой, все возместим, — обещал капитан и, в свою очередь, стыдил акционера: — Неужто не совестно вам, господин Эльфсберг? Неужто вы не понимаете, что все это делается ради жизни людей?
— Каких таких людей?! — возмущался акционер. — Офицеры у вас в теплых палатах лежат, а чернь разве стоит того, чтобы жечь ради нее золотое добро? Солдаты сплошь… Как их ни лечи, все равно калеками будут. И туркмен тут больше, чем солдат. Вот уж никчемное сердоболие. Вчера в них из пушек палили, а сегодня спасать от смерти взялись.
Студитский вытолкал из своего кабинета ретивого торгаша. Тот отправился к начальнику гарнизона, которым временно командовал полковник Вержбицкий, доложил о самочинствах доктора и сел писать на него рапорт. В бумаге указал ущерб, понесенный от "дурных" действий начальника миссии, господина капитана Студитского. Начальник гарнизона признал некоторые доводы Эльфсберга разумными и отправил его жалобу Шаховскому и Милютиной с резолюцией: "Непредвиденные расходы, связанные с беспорядками в госпитале, всецело ложатся на казну Красного Креста. Нанесенный г-ну Эльфсбергу ущерб следует возместить согласно представленных им счетов". Ниже приписал: "Понимаю ваше патриотическое благородство, господа. Что не сделаешь во имя русского солдата! Но чем объяснить, что сотни казенных рублей тратятся на раненых туркмен?"
Жалобу акционера вручил Милютиной дежурный по штабу в тот час, когда после продолжительной операции она вместе со Студитским и ассистентами вышла из операционной. На лице Елизаветы Дмитриевны лежала тень неимоверной усталости, глаза были воспалены от напряжения. Студитский тоже выглядел подавленным: три часа борьбы за человеческую жизнь не увенчались успехом. Раненый умер. К тому же умерший был туркменом. Прочитав жалобу с циничной резолюцией, Милютина подала листки Студитскому.
— Лев Борисыч, признаться, я не ожидала такой выходки от Эльфсберга. И этот Вержбицкий хорош!
— К сожалению, ваше сиятельство, Скобелев не одинок.
— Пожалуй, я навещу полковника Вержбицкого. Я преподам ему урок русского благородства! — загорячилась Милютина.
— Не надо, ваше сиятельство. В нынешней обстановке наша гуманность может обернуться против нас самих. Если доложат Скобелеву о том, что в госпитале вместе с русскими солдатами лежат на излечении туркменские джигиты, он не потерпит этого. Генерал прикажет выдворить текинцев. Мы, разумеется, заступимся и спасем их. Но мы потеряем много дорогого времени на перепалку. А оно нам так необходимо сейчас. Нельзя терять ни минуты…
Медики работали по двенадцати часов в сутки. Не все операции заканчивались благополучно, но палаты госпиталя с каждым днем становились просторнее: раненые выписывались и отправлялись с оказиями к морю, в Чекишляр. Текинцы покидали госпиталь, выражая самую горячую благодарность русским медикам. Выходя из госпитального барака, они тотчас попадали в объятия своих родственников и близких, которые жили в кибитках, рядом, и ждали чуда — выздоровления своих отцов и братьев. Медиков осыпали подарками.
Утром доктор делал обход раненых. Сопровождала его Надя. Она была бесконечно благодарна доктору за его особое внимание к мичману. Хотя ничего особого он не проявил: просто очистил рану и сшил рассеченную мышцу. Проделал это в строгих антисептических условиях. Запах карболки и сейчас стоял в госпитале.
— Здравствуйте, мичман, как себя чувствуете? — спросил, войдя в палату, Студитский.
— Хорошо, доктор. Жар упал, так, небольшая слабость и головокружение.
— Полежите еще недельки две и можете отправляться в свой Кронштадт. Впрочем, службу придется оставить: ранение довольно серьезное. Домой, вероятно, придется ехать.
— Я уже думал об этом, — отозвался мичман и задумался. Лежал он на левом боку, черные кудри падали ему на лоб и мешали смотреть на доктора и Надю.
— Здесь у нас разворачивается жизнь, — сказал капитан. — Железная дорога, дороги почтово-транспортные, станции, полустанки, больницы, может быть, даже гимназии для туркмен. Подумайте об этом, мичман. Мне говорили, что у вас — золотые руки. Это вы сконструировали опреснитель из котла парового катера, что стоит в Яглы-Олуме?
— Я, — отозвался Батраков. — Да там нет ничего, хитрого.
— Как бы вы были к месту на постройке станций! — воскликнул капитан. — Первая проблема там — вода. Надо поить не только железнодорожников и дехкан, но и паровозы, а эта игрушка пьет будь здоров!
— Где же все-таки думаете брать воду? — заинтересовался Батраков. — Из ручьев действительно паровозы не напоишь.
— Признаться, знаю не больше вашего, где ее брать, — сознался Студитский. — Но я поставлю всю Россию на ноги, а вода будет. Думаю обратиться к акционерам "Кавказа и Меркурия", к самому генералу Жандру. Его представители советуют попросить у него буры. Попробуем пробить шурфы, может, потечет.
— Может быть, — заинтересованно отозвался мичман. — Но если учесть, что в Кизыларватском ущелье колодцы глубоки, то вряд ли буром дотянешься до воды. Придется нанимать туркмен: у них есть настоящие мастера по колодцам. Но знаете, доктор! — от прихлынувшего волнения мичман приподнялся и сел на кровати. — Сардобы — вот что надо!
Надя тотчас подошла к моряку и начала уговаривать его лечь: не дай бог разойдутся швы. Студитский тоже попросил мичмана лечь и не волноваться. Но тут же спросил:
— А что это за сооружение — сардоба? Давно слышу о них, но не приходилось видеть.
Надя поняла, что разговору не будет конца, попросила умоляюще:
— Доктор, может, уже хватит? Вы же говорили, что нельзя его много тревожить?
— Да, Надежда Сергеевна, да. Простите, увлекся. Ну, выздоравливайте, мичман. Поговорим еще о сардобах.
— Вне всякого сомнения, — отозвался Батраков. И, когда Студитский вышел, сказал: — Надежда Сергеевна, по-моему, мне нечего делать в Петербурге. Останусь-ка я здесь. А что? Не понравится, уеду, а придется по душе — жалеть не буду.
— Мне тоже здешние места нравятся, — смутившись, отозвалась Надя.
По вечерам навещал доктора Оразмамед.
Кибитку он свою поставил на окраине Бами, возле ручья. Несколько дней она красовалась в одиночестве, словно заброшенная. Но затем появилось около нее еще несколько войлочных юрт, и теперь этот мирок именовался аулом. Оразмамед рассказывал доктору, что вернулись люди, ранее служившие ему, останавливаются у него и незнакомые. Кому-то надо навестить раненого родственника, который лежит в госпитале, кто-то привез кошмы и хотел бы обменять их на муку или рис.
Оразмамед чаще всего приходил вместе с сыном. Стойкий и мужественный человек, в разговорах он не сетовал на судьбу, не вспоминал о погибшей жене, чтобы не показаться слабым, но когда умолкал, то в глазах у него отражалась тоска, и капитан думал: "Оразмамед ни на минуту не забывает о горе".
Несколько раз Оразмамед был в гостях у графини Милютиной. Шел к ней боязливо, с явной неохотой, лишь благодаря настойчивым просьбам сына, которому не терпелось увидеться с Таней Текинской и поиграть в мяч или полистать книжки. Елизавета Дмитриевна с радостью встречала гостей, усаживала их за стол, угощала лакомствами и принималась уговаривать хана, чтобы отпустил сына на учебу в Петербург. Графиня расписывала как можно красочнее обстановку и условия, в каких окажется мальчик, сулила ему блестящее будущее: офицерские погоны, путешествия в европейские страны. Оразмамед постепенно сдавался, но не представлял, как он останется совершенно один.
В один из дней Оразмамед пригласил медиков к себе, в кибитку. В честь высоких гостей люди хана зарезали овцу, приготовили шурпу и плов. Еду подали в глиняных обожженных чашах прямо на кошму, где сидели Милютина, Шаховской и Студитский. Слуга подал деревянные ложки. Есть сидя было неудобно. Графиня и князь явно тяготились обстановкой. Елизавета Дмитриевна, со свойственной ей прямотой, высказала, что Оразмамед живет очень бедно, в кибитке у него неуютно и холодно. Хан насупился: решил, что его упрекают за плохой прием. Графиня поняла, что проявила бестактность, и поспешила загладить свою вину.