Коназ Семен, коназ Семен, почему ты не здесь, не со мной? Мне не хватает тебя! Или я не должен верить письму твоему? Зачем ты его написал? Что тебе сын врага? Или твой Иса повелел тебе вновь «сотворити добро ближнему своему»?
В густой аромат горящего сандала вплетались запахи целебных трав, сжигаемых у входа в юрту. Джанибек думал, раскинувшись на мягких кошмах, полузакрывши глаза… Или вызвать юную черкешенку из гарема? Окурить ее дымом, вытереть уксусом и вином… Или позвать сейчас к себе Тайдуллу, уложить ей голову на колени, вопросить об урусутских князьях, что скажет она? Или позволить бекам брать подарки и спорить и решить так, как решат они, подписавши готовый фирман?
Сейчас в его городах вымирают купцы, вымирают рабы и рабыни, корчась в кровавом кашле, а он не может решить простого урусутского дела и медлит, словно женщина, оставшаяся вдовой.
Всю последнюю неделю Константин, почти не слезая с коня, объезжал ханских советников, дарил и дарил, чая перетянуть на свою сторону скрипучие ордынские весы. И вновь к нему пришла, наконец, уверенность успеха, вновь повеяло победою над ненавистным соперником своим.
Верно, потому он и устал так сегодня, потому спирает в груди и ломит голову жаром! Пора отдохнуть, погодить. Ханская грамота почти у него в руках!
Князь спешился у ворот подворья (припоздав, не захотел ночью ехать в степь), бросил поводья слуге. Подумав об ужине, почуял вдруг отвращение к пище.
– Началось! – досадуя, помыслил он, разумея приступ своей давней болезни, от которой помогало одно – покой, сон и настой целебных трав. Намерясь лечь без ужина, Костянтин вышел на ночное крыльцо, постоял, слушая заунывные голоса стражи и стук трещоток, оповещающих живых о беде; почуял вдруг странную слабость в теле, удушье и головное кружение. Остоялся, и тут резкая незнакомая боль поднялась у него от груди к горлу. Князь, скорчась, уцепившись кое-как за перила, не в силах вздохнуть, едва устоял на ногах, и тут же его начал бить кашель, с каждым хрипом выталкивая из горла пенистую кровавую мокроту.
Опустошенный, легкий до невесомости, он захотел было крикнуть, в смертном ужасе широко раскрывая глаза, искал, кого бы, кому бы… Скорее! Скорее домой! Бежать отсюдова! Бросить все! Зачем он здесь? Боже мой!
– Мама! – закричал он, как когда-то четырнадцатилетним отроком при виде убитого отца… И снова резкая, выворачивающая внутренности наизнанку боль пронзила его всего, отозвавшись в темени. И новая кровавая пена теплою жижей потекла по бороде и рукам.
Константин заплакал. Захлебываясь кровью и слизью, стоял на предательски трясущихся ногах и плакал, не смея оторвать рук от перил крыльца. Ему уже не нужна была ханская грамота, ему уже ничего больше не было нужно в жизни. «Домой хочу, домой! Мама, матушка!» – шептал он сквозь икоту и новые рвотные позывы.
Глава 77
Ямская гоньба в страшные месяцы чумы работала плохо. Получив известие о смерти брата Костянтина в Орде, Василий Михалыч Кашинский, последний оставшийся в живых сын Михаила Святого, не имея боле иных вестей и не ведая ничего о Всеволоде, возмечтал, решив, что пробил его час.
В ину бы пору Василий Михалыч, муж не старый годами – ему едва перевалило за тридцать, честолюбивый в меру и совсем не злой, скорее добродушно-отходчивый, спокойно сидел на своем кашинском уделе, слушаясь старейшего в роду, быть может, подчинясь даже и племяннику, будь Всеволод посановитее годами и сиди уже на столе тверском вослед покойному родителю своему. Князь Василий и ныне не предпринял бы содеянного им, ежели б ему не подсказали со стороны, и со стороны, которую слушать и послушаться очень стоило, – с московской.
Приезжали Александр Зерно с Иваном Акинфовым. Намекали на скорую свадьбу его второго сына с дочерью князя Семена. Повздыхали об освободившемся тверском столе. После ихнего быванья Василий решился. Явился с дружиною в Тверь. Но тут бояре остановили было младшего Михайловича. Сам Щетнев, тысяцкий Твери, разводил руками:
– Ведаю, княже, и не ведаю ничего! Всеволод в Орде, езжай туда сам!
В Орде надобно было серебро, серебра у Василия было мало. Как ему пришло в ум ограбить Холм, забрав оттуда Всеволодову казну и очистив сундуки местной господы, – не ведает никто. Верно, не самому и пришло-то, а тоже подсказали…
С награбленным серебром и добром двинулся Василий степными дорогами по старинному торговому пути и уже недалеко от Сарая, в ордынском городе Бездеже, повстречал Всеволода.
Смерть Константина удобно развязывала руки Джанибеку. В тот-же день, как похоронили старого тверского князя, хан вызвал Всеволода к себе и вручил ему фирман на тверской стол.
Всеволод, счастливо избежавший чумы, летел домой как на крыльях. Едучи хлопотать, чтобы ему и матери воротили отобранную Костянтином тверскую треть, он и предположить не смел, что станет по воле хана вдруг и сразу старейшим князем тверским! Со Всеволодом шел ханский посол, дабы утвердить его в правах на тверское княжение. Бояре ехали радостные, недоумевающие от нежданной победы своей. Про Василья Михалыча мало кто думал в Орде, не до того было, и только здесь, на дороге домой, начали поминать и морщить лбы, зане кашинский князь был последним сыном Михайлы Святого, и по старинному лествичному праву…
В Бездеже дядя с племянником столкнулись, что называется, нос к носу. Всеволод, узнавши своих, тверичей, поехал с боярами в стан Василия, не чая никакого худа. Дядя встретил племянника с явным смущением, засуетился, вызывая для чего-то стражу и бояр. Всеволод, ожидавший угощения и беседы, во время коей собирался с бережностью сообщить дяде о своем поставлении на стол и как-то разрешить недоумения и возможные обиды, не понял сперва, что же происходит пред ним. Что за суета, что за сборы, к чему такое многолюдство у дядиного шатра? И тут приметил чашу, забытую хозяином на раскладном походном столе. Свою, именную, обведенную по черненому краю серебра лентою чеканной вязи: «Сия чаша князя Всеволода Олександровича» – не спутаешь! Он протянул руку, оттолкнув холопа, поднял, оглядел. Чаша, оставленная в Холме, сказала ему почти все. Всеволод с чашею в руках вышел из шатра к боярам. Дядя спешил к нему в сопровождении оружных кметей.
– Как попала сюда чаша сия? – строго спросил Всеволод. Василий Михалыч, наливаясь бурою кровью, выкрикнул:
– Положь! По праву взял! Я – старейший князь в тверской земле!
– Значит, моя казна…
– И казну взял! Да, да! – выкрикнул Василий. – Данщиков своих послал в Холм.
– И ты вослед Костянтину?! – грозно прошипел Всеволод. Его душила кровь. – Возьми! – кинув чашу к дядиным ногам, он взмыл на коня и, прорывая нестройную толпу Васильевых кметей, вылетел в степь. – Попомнишь, Василий! – крикнул Всеволод, оборачиваясь на скаку.
– Щенок! – рявкнул ему в ответ кашинский князь.
Вечерело. Разлившись мгновенным багрецом и мало погорев, сникла степная вечерняя заря. Рыжие выгоревшие травы угрюмо шелестели под ветром. Степной и унылый, наполовину вымерший Бездеж прятался невдали, редко-редко мерцая огнями. Василий Михалыч распорядил удвоить сторожу и лег спать. Он еще сам не ведал, как ему поступить далее, и уже сомневался: а не поспешил ли он излиха? Ну как хан Джанибек, и верно, не утвердит его на тверском столе?
Всеволод тоже не спал, но, в отличие от дяди, предпочел действовать. За ним были ханский указ и юная, нерассуждающая злость. Прослышав про ограбление Холма, кипела гневом и вся Всеволодова дружина. В густых осенних сумерках неслышно подобрались к дядиному стану. Сторожу гвоздили древками копий, полосовали нагайками. Ругань, мат, хриплые стоны; перевязанных кашинцев валили в кучу, бежали к шатрам. Всеволод сам вцепился в выскочившего спросонь полуодетого дядю, оба князя, сопя и храпя, катались по траве, рвали друг другу бороды и ворота рубах. Всеволод, более молодой и сильный, одолел-таки, прижав дядю к земле, каблуками отлягивался от дядиных холопов, что стаскивали его за ноги, сорвав с правой мягкий ордынский сапог. Но тут набежали свои, хрястнуло, охнуло, кто-то согнулся, хватаясь за скулу, кто-то побежал в ночь, согнувшись, держась за живот. Всеволод встал, за шиворот подняв и встряхнув дядю. Зажигали факелы, волокли под уздцы обозных коней, впрягали в телеги и кибитки с казною. Злосчастную чашу Всеволод засунул за пояс. Долго искали, ползая по земле, утерянный сапог. Ограбленных в свой черед, битых и перевязанных кашинцев без оружия выгнали в степь, распугав коней – пущай собирают до утра! Уже в задор – размахнись рука, раззудись плечо! – пожгли и порезали шатры, постромки и сбрую – знай наших!
Татарский посол, явившись к шапочному разбору, презрительно оглядел урусутское побоище, потыкал пальцем в брошенное оружие, в забранное добро, выслушал, покивал головою. Его дело было – посадить на стол коназа Всеволода, о прочем забота Джанибекова, не его! Урусутские князья, особенно с Рязани, часто грабили один другого на дорогах.
В сереющих сумерках утра увеличенный обоз Всеволода уходил на север. Ограбленный Василий Михалыч, с огромным синяком под глазом, вслух материл племянника, крича вослед:
– Крестом клянусь, попомнишь ты у меня!
Крутую кашу великой тверской при заварил Всеволод в ордынском граде Бездеже!
Глава 78
В четырнадцать лет парень в деревне уже, почитай, взрослый, а на двадцатом году – заматерелый мужик, редко кто и не женат в ету-то пору! Онька, Степанов внук, упрямо после смерти деда оставший на родимом месте, женат еще не был, и скорее не по своей, а по материной вине. Степанова сноха, загуливавшая еще до смерти старика, тут и вовсе, как говорят, сошла с кругу. По неделям не бывала домовь, являлась пьяная, раскосмаченная, прочнувшись, глядела на сына жалкими глазами побитой суки.
– Порты постирай! Да Коляне зашей рубаху! – грубо кричал тогда сын на матерь, в сердцах прикусывая губу. Неможно так с родительницей своей! Да обида была – за деда, за брошенного Коляню, за себя самого. Матерь чинила и стирала, стряпала кое-как, кое-что, мир в семье вроде налаживал, Онька разговаривал добрей, чая, что матка опомнилась – вона морщины и седина в голове, докол