Государственная недостаточность — страница 36 из 109

– Во мне всегда происходит борьба между писателем-затворником и писателем-трибуном. Когда занимаешься общественной работой, телевидением, про себя бурчишь: вот бегаешь тут, сейчас бы сидел, писал, думал… А когда сидишь и пишешь, дундишь наоборот: вот сидишь тут дома, взаперти, а жизнь проходит мимо, сейчас вся история делается на улице… Так и живу между Сциллой и Харибдой. Приходится искать компромиссы.

И потом, как человек, заботящийся о будущем российской культуры, я понимаю: возможно, если этого не сделаю я, это не сделает никто. К тому же мне, наверное, помогает мой общественный темперамент, доставшийся мне от мамы.

Иногда я думаю: кому было плохо от того, что ежегодно проводились Дни литературы, причем не только в Москве, но и по всей стране, что рабочие и колхозники имели возможность общаться с любимыми писателями и поэтами, что писатели по линии бюро пропаганды литературы постоянно выступали в школах? По крайней мере, школьники были в курсе того, что книжки, которые они читают, написаны не только ушедшими из жизни писателями. Конечно, может быть, в таком приобщении к культуре и было некоторое насилие, но это все же не такой грех, как лишение людей возможности приобщиться к ней.

– Я помню, что Дни литературы, о которых ты упомянул, были праздником не только для читателей, но и для писателей, потому что встречали их везде очень радушно и хлебосольно. И с их проведением было связано много смешных случаев.

– Комические ситуации действительно случались. Была одна такая смешная история в разгар борьбы с алкоголизмом, в середине 80-х годов, правда, не связанная с Днями литературы. Меня, как секретаря правления Союза писателей, отправили тогда в Пермь для участия в отчетно-выборной кампании местной писательской организации. Сидим в президиуме, и вдруг по рядам передается шепот: мол, после собрания не расходитесь, будет небольшой банкет. По тем временам это воспринималось примерно так, как если бы сегодня нам сказали: не уходите, потом будут девочки. И вот собрание заканчивается, и нас вереницей ведут по каким-то мрачным переходам куда-то в подземелье этого Дома культуры. Наконец мы входим в какой-то потайной зал и видим, как при нашем появлении насмерть перепутанные официанты сгребают в скатерти все, что стоит на столах – блюда, бутылки, рюмки, – и поспешно убегают. А к главе нашей делегации подбегает метрдотель и шепотом ему докладывает, что все в порядке. Что – в порядке?! Оказывается, прошла ложная информация, что приехала проверяющая комиссия из Москвы. Так мы остались без вожделенного банкета. Перед нами извинились и теми же потайными тропами вывели на волю.

– Как сказал бы герой «Козленка в молоке», «человеку, начавшему свою алкогольную биографию после гайдаровских реформ и с малолетства привыкшему к изобилию веселящего зелья везде и в любое время суток, эта возникшая проблема может показаться надуманной»…

– Обычно же эти застолья проходили очень бурно, особенно где-нибудь в Средней Азии. Дни литературы начинались поездками по районам. Но едва мы успевали отъехать каких-нибудь несколько километров от города, представитель местной писательской организации нам говорил: «Здесь недалеко есть предприятие мягкой игрушки, нас там ждут, надо заехать, немного покушать…» Мы заезжали, нас там обильно кормили и поили, мы опять погружались в автобус, отъезжали еще на несколько километров, опять заезжали на какой-нибудь шиноремонтный завод, где опять «немножко кушали», – и так повторялось несколько раз. Причем все это происходило на сорокаградусной жаре – можешь представить, что с нами было к тому времени, когда мы добирались до места выступления. Диафрагма подпирала настолько, что ничего, кроме урчания, мы издать были уже не в состоянии. Нас буквально на руках выносили из автобуса, и оказывалось, что перед выступлением нам опять надо было немного покушать… После того, как мы выползали в президиум, выступать можно было, только помня, что в кармане у тебя лежит партбилет. Да и то сил хватало только на то, чтобы прохрипеть здравицу советской власти. Веселые были времена.

– Да, сейчас, пожалуй, вас бы так уже не встретили…

– Не знаю, как насчет Средней Азии, но вот я был недавно на Севере, и надо сказать, что некоторые добрые традиции советского периода в вечной мерзлоте сохранились очень хорошо. Во всяком случае, в Ямбурге и Новом Уренгое традиционное уважение к писателям осталось. После возвращения домой я на рыбу и мясо даже смотреть не мог…


Тут Шон, своим собачьим чутьем почувствовав окончание нашего чаепития и разговора, воспользовался моментом прощания и наконец-то под шумок схватил со стола кусок колбасы, на который давно нацеливался. Заглотнув его, он с тоской посмотрел на оставшиеся, но недоступные ему яства и быстро потрусил на свое место, пока колбасы никто не хватился. Ему повезло, что бесцеремонное воровство заметила только я. Но так как мы с ним давние друзья, хозяевам я его не выдала.

Елена ЖЕРНОВА

«Провиант», февраль 1997 г.

От наших реформ немец бы околел

Застолье у Юрия Полякова, помимо прочего, было примечательно тем, что ассортимент закусок почти сплошь оказался составлен из продуктов собственного огородного производства. За исключением разве что водки и селедки. Писатель с бессменной женой Наташей горделиво и умиленно уточнял историю происхождения каждого очередного овоща, что придавало неспешной беседе утонченный пасторальный, скажу даже руссоистский, аромат. Притом что гостеприимный хозяин наш не «почвенник», а совсем даже наоборот: в 80-е годы его повести «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа» и другие прозвучали подобно бронебойному залпу в сонной и замшелой литературной тмутаракани.

– Ты рос в пролетарском общежитии. Твои гурманские пристрастия того времени и поры преуспевания различались?

– Когда появились первые западные продукты и все бросились за ними, я не был исключением. Но не долго. Думаю, у каждого народа свои гастрономические предпочтения, к которым, так или иначе, все возвращается. У нас дома – картошечка, селедочка… Сказать, что я теперь ем только лобстеры? Не ем я лобстеры!

Что до моего детства – мы жили с родителями в заводском общежитии, конечно, ели скромнее. Была, например, целая проблема – составить праздничный стол. Но что интересно, я не помню за весь советский период, чтобы пришел к кому-то в гости и был бы пустой стол. Если о ресторанах, то тогда было препятствие в виде вывески «Мест нет». А сейчас – денег нет.

– И у тебя нет?

– Деньги, может, и бывают, но это все сейчас так дорого! Раньше, скажем, я с гонорара за подборку стихов мог несколько дней выпивать и закусывать в ЦДЛ, друзей угощать, а теперь… В ресторане Дома литераторов нет литераторов.

– В твоем желании стать писателем что доминировало: художественные позывы или стремление «выбиться в люди»?

– Определенно «позывы». У меня была масса возможностей сделать карьеру – служебную, партийную. Если помнишь, я ушел на вольные хлеба с должности главного редактора газеты «Московский литератор», откуда были открыты пути куда угодно… Но я плюнул на это, потому что это мешало творчеству.

– Пальто «из матраца», в котором ты вернулся из армии, стало легендой между твоими приятелями.

– Только сейчас понимаешь, что мы жили в такое время, когда встречали и провожали не по одежке – по уму. Теперь вот точно – по одежке из бутика.

– В твоих словах слышна ностальгия.

– Здесь надо разделить две вещи. Во-первых, обычная ностальгия по молодости. Мартин Иден, став известным писателем, с умилением вспоминал свою работу в прачечной, которая объективно не была идеалом его жизни. С другой стороны, нынешнее повышение уровня жизни коснулось весьма незначительной части населения.

– То есть твоя ностальгия носит не столько лирический характер, сколько социальный?

– Именно. Когда я смотрю, скажем, на врачей или учителей – а я сам учитель по образованию, – у меня сердце кровью обливается.

– Новации перестройки тебе были симпатичны?

– Мы были воспитаны идеологией, которая предполагала только линейный прогресс: нашему поколению внушили, что любое изменение жизни приводит к лучшему. Поэтому никому в голову не приходило, что в результате реформ может быть хуже. При всей дури режима все-таки медленно, спотыкаясь, но шло поступательное развитие. Мы, скажем, жили с родителями в общежитии, потом получили квартиру. Когда я был пацаном, на весь наш Балакиревский переулок стояла одна личная машина – «Победа». Я до сих пор помню фамилию владельца – Фомин. Когда я приехал в этот переулок в середине 80-х, там негде было машину поставить – свою. Скажи пенсионеру где-нибудь в 85-м: в результате реформ вы лишитесь всех сбережений. Он бы рассмеялся тебе в глаза: так не бывает! Вспомни, поначалу ведь о чем спорили? Мы будем жить лучше через год или через три? Если ты говорил – через три, значит, ретроград, красно-коричневый. А вот это – демократ: он говорит, что через год.

– Лично ты, как литератор и гражданин, больше приобрел или потерял?

– Отношу себя к небольшой группе литераторов, которые примерно сохранили свой уровень жизни. Книжки как выходили, так и выходят. Но вижу: на одного моего преуспевающего знакомого приходится десять, которые серьезно пострадали.

– Ты об экономике. А что касательно свободы?

– Есть свобода и свобода. Я не был деятелем андерграунда, не был диссидентом…

– А совсем даже напротив.

– Ну да, у меня все было в порядке: я – редактор, секретарь московского писательского комсомола. Одним из моих предшественников был, между прочим, Евгений Евтушенко. Кстати, писателей комсомольского возраста было в Москве четыре человека, включая меня… Но меня никто же не заставлял писать «в стол» «Сто дней до приказа» и «ЧП районного масштаба». Из-за которых меня «приглашали» и в КГБ, и в ГлавПУР… Но потом все-таки напечатали. А сейчас? Возьмем среднестатистического прозаика. Зачем, говорит, мне писать реализм, за который не дают ни премий, ни денег, ни лекций в Филадельфии. Я буду писать постмодернизм! Внутренняя свобода писателя почти не зависит от того мира, в котором он живет. Юрий Казаков или Юрий Трифонов, они неправду писали, что ли? Сейчас тебя за честное слово никто не посадит, а врунов в литературе стало гораздо больше.