тельской антирекламы. И наоборот, есть книги, которые выходят вообще без всякой рекламы, и тем не менее они расходятся, продаются. Вот, например, фэнтези Марии Семеновой «Волкодав». На него ведь не было никакой рекламы. А если даже и была, то ее не сравнить с рекламой Перумова, Дашковой, Марининой. Между тем это одно из наиболее широко издаваемых фэнтези. Потому что очень хороший роман, написанный действительно талантливым писателем, знатоком праславянского периода нашей истории. Кстати, молодежи его очень рекомендую.
– Что лучше – быть писателем для всех или для немногих?
– Хорошая литература все равно для многих. Другое дело, что есть литература, требующая определенной интеллектуальной подготовки. Но даже здесь речь идет не о сотнях читателей, а о десятках тысяч. Вот, например, Борхес. Сложный же писатель, а у нас выходит тиражами очень приличными, почти как на его родине. Или, скажем, Сартр. То же самое… Книга проверяется все-таки количеством переизданий и тем, перечитывают ли ее.
Некоторые писатели являются просто фактом истории литературы. Вот, например, был такой поэт Кусиков. Он дружил с Есениным, Маяковский на него написал эпиграмму: «Есть вкусы и вкусики, // Одним нравится Маяковский, а другим Кусиков». Другие становятся фактом литературного процесса – это писатели, которых прочитали один раз и больше никогда к ним не вернулись. Таких много. Самый редкий вариант – когда писатель становится явлением литературы, его книги перечитывают.
Многие писатели уходят вместе со своей культурно-стилистической эпохой. Возьмем предреволюционное время. Потом – революция. Изменились идеология, эстетические предпочтения, стиль. Огромное количество авторов остались там, в прошлом. «Перешли» немногие. Взять хотя бы поэтов Серебряного века. То же самое и у нас: была советская литература со своими авторитетами, но закончилась эпоха, и снова – остались единицы: Платонов, Горький, Булгаков, Зощенко. И от наших дней останутся немногие… Но в конечном счете выигрывает тот, кто переходит из предыдущей эпохи в последующую. Классики переживают несколько эпох.
– Сколько переизданий было у вас?
– К счастью, многие мои книги перешагнули одну литературно-историческую эпоху. Не все… Например, у меня есть такая нашумевшая повесть «ЧП районного масштаба». Она не перешла – ее не перечитывают. (А вот фильм все время показывают.) А «Сто дней до приказа» перешагнула. Эту повесть переиздавали более двадцати раз. Причем только после 1991 года – уже раз семь или восемь. Или, скажем, повесть «Апофегей» тоже постоянно переиздают. Но из вещей советского периода чаще всего переиздают «Парижскую любовь Кости Гуманкова». Читатели ее почему-то любят – раскупают тут же. Из книг, написанных после 1991 года, самая популярная – «Козленок в молоке». Выдержала тринадцать изданий. Это абсолютный рекорд. Такого количества переизданий нет ни у кого. Последний роман – «Замыслил я побег…» 1999 года – сейчас вышел седьмым изданием.
– Кто из современников вам интересен? Кого читаете?
– Если брать поэтов, то это – Владимир Соколов, Николай Рубцов. Из прозаиков – с интересом могу перечитать «Альтиста Данилова» Владимира Орлова. Хороший роман. Советую. Слежу за Юрием Козловым. Считаю его одним из наиболее интересных современных прозаиков.
– А Толстая, Улицкая? Маринина, Акунин…
– Это несамостоятельная литература. Не литература, а коммерческие проекты. Зачем тратить время? Лучше я перечитаю Толстого, Чехова, что-то из классической философии, истории.
– Дочери что советуете читать?
– Серьезную литературу. Современных классиков. Ну не читать же ей женские романы! Вообще я следил за ее чтением, что-то подсовывал.
– Как вы считаете, что первично – проза или поэзия?
– А что здесь считать? Наукой доказано, что литература зародилась из ритмизованного обрядового текста. Поэтому, естественно, поэзия. И вообще, точно так, как зародыш человека проходит в своем развитии все ступени эволюции, так же и литератор должен в своем развитии как бы пройти все исторические этапы становления литературы. Через поэзию прозаик должен пройти обязательно. Если я читаю прозу человека, который никогда не писал стихов, то сразу это вижу. У такого писателя нет некоего мистического ощущения слова. Понимания того, что слово – живое, и, значит, два слова, поставленные рядом, начинают взаимодействовать, как живые существа. Важна поэтому не просто информация, которую несет слово, а эмоционально-семантическая аура вокруг контактирующих слов. Она-то и создает совершенно небывалые ощущения. Наличием этого ощущения и отличается хорошая проза от плохой.
Плохая проза – просто информативна. Тебе сообщают: он вошел, обнял ее и так далее. А хорошая проза в самом рассказе о том, как он вошел и обнял, несет еще колоссальный непросчитываемый многоуровневый заряд.
– Мне показалось, что ваша проза метафоричнее ваших стихов…
– Да… Я был поэтом неплохим. Но без внутреннего парения. Такой очень умственный поэт. А когда, например, Блока читаешь, по коже – мурашки! Я же в стихах всегда выстраивал какой-то силлогизм. Зато в прозе оказался достаточно поэтичным. Проза для меня гармоничнее. Поэзия меня многому научила. Если вы заметили, я прозаический текст строю очень тщательно.
– Заметила… А когда вы поняли, что отношения с поэзией не складываются?
– Я просто понял, что в поэзии достиг какого-то уровня, и дальше у меня нет внутреннего ресурса для развития. Кстати, поэтов-долгожилов очень мало. В основном поэт к тридцати годам свой ресурс вырабатывает. Поэзия – дело молодое. Оно – на гормональном кипении. Поэтому почти все в молодости пишут стихи. Биологическая гиперэнергия, которая дана для продолжения рода, выпускается еще и через интеллектуальный клапан…
– Сублимация?..
– Именно… И становится поэзией. Почему все на первом курсе института пишут стихи, а к последнему курсу один «поэт» остается? Потому что эта самая гиперэнергия уходит – она больше организму не нужна. Правда, у человека одаренного этот заряд может задержаться, но все равно к тридцати годам рассасывается, если ты не исключение… Даже Пушкин не был исключением! Если посмотреть на содержание его собрания сочинений, он ведь в последние годы писал все меньше и меньше стихов. Если бы его не убили, вполне возможно, что он полностью перешел бы на прозу, историографию, драматургию.
Если человек становится профессиональным литератором, его мудрость в том, чтобы найти свой жанр. Потому что нет ничего утомительнее стихов «скончавшегося» поэта. Я знаю десятки людей, которые как поэты умерли в тридцать лет, а им – уже семьдесят! Рука набита, рифмовать умеют… Я, например, так насобачился, что из любого положения могу зарифмовать все что угодно. Но это – уже не поэзия. Это – рифмованные строчки. А люди живут, пишут, книжки выходят. Их никто не читает – потому что читать это невозможно!
– И тогда это уже ремесленники.
– Да, но ремесло, конечно, всегда должно присутствовать. Плохо, что там уже нет вдохновения… Как писал Блок об акмеистах: «Без божества, без вдохновенья».
У меня последняя книжка стихов вышла в 1987 году, в ней были стихи, написанные в основном до 1985 года. То есть мне было чуть больше тридцати. И я понял, что стихи больше не рождаются, они начинают мною производиться. И поставил на этом крест. Занялся прозой, несмотря на то что был уже лауреатом премий, у меня книжки стихов выходили. Получилось так, что моя последняя книжка, которая стояла в плане «Молодой гвардии», не вышла. Я просто пришел и сказал, что не буду больше печатать стихи. А тогда очень тяжело было попасть в план – на меня в издательстве посмотрели как на ненормального. Был дефицит бумаги, и я попросил выпустить вместо моего сборника две-три книжки молодых поэтов. Так и сделали, хотя все очень удивились…
– Что это за история с разгромной рецензией на ваши стихи в «Студенческом меридиане»?
– Было дело… У вас тогда работал теперь покойный Володя Шленский. Ему дали мою подборку стихов, он написал, что все это – ужасно. И это, видимо, соответствовало реальности, поскольку то были ранние стихи, слабенькие. Из них я в дальнейшем ничего не включал в сборники. Все через это проходят. Сейчас я с юмором описал это в эссе «Как я был поэтом», а тогда обидно было, конечно. А позже, в первом номере за 1977 год, у меня вышла большая подборка стихов в «Студенческом меридиане».
– Если я не ошибаюсь, вашим однокашником был Владимир Вишневский. Как вы относитесь к его творчеству?
– Вишневский учился курсом старше и тогда писал стихи в духе Роберта Рождественского. Он был очень серьезным и целенаправленным. Еще со мной на одном курсе учился Тимур Запоев, который стал потом поэтом-концептуалистом Тимуром Кибировым. (Зачем он поменял фамилию! Ведь тот же Николай Глазков, из которого, по сути, и вышел весь наш отечественный «концептуализм», отдал бы половину своей печени за фамилию «Запоев».) Он тоже писал очень серьезные стихи под Блока и всегда ходил с томом этого поэта под мышкой. Еще с нами учился Александр Трапезников, сейчас он прозаик – хороший. Я же тогда писал пародии, эпиграммы. Юмористом был я, а потом они стали развиваться в веселом направлении, а я, наоборот, стал писать серьезные стихи. А сатирическое мироощущение вернулось уже в прозе. Но если бы мне кто-то в ту пору сказал, что Володя Вишневский станет знаменитым телевизионным юмористом, я бы очень удивился. Но он, видимо, себя нашел.
– Вы называете свое творчество гротескным реализмом. Что это?
– Гротескный реализм – это термин Бахтина. Он гротескным реализмом называл «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле. А еще говорил, что гротескный реализм развивается на сломе эпох. Например, гротескный реализм Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Булгакова. Ведь именно в эпоху слома и столкновений выплывают фигуры, которые в нормальное, ритмичное время появиться просто не могут. Вот, например, такой президент, как Ельцин, возможен только на сломе, или такой политик, как Жириновский, или такой хрюкающий реформатор, как Гайдар. А литература в эти периоды вынуждена искать более яркие, адекватные образы – и появляется гротеск, мощная сатира, невообразимые метафоры, гиперболы. Но, с другой стороны, все это происходит на базе конкретной эпохи. И это – реализм. Вообще, гротескный реализм, по-моему, – самое интересное, что может быть.