у монголов в период предгосударственных и раннегосударственных образований XI–XII вв.
Таким образом, в территориально-административной структуре Монгольской империи историческая преемственность проявилась в восстановлении дуализма управления, т. е. двухкрыльной системы и соправительства двух сюзеренов в восточной и западной частях государства, а также организации престолонаследия. Перерыв в практической реализации этих институтов на протяжении нескольких столетий, особенности развития традиции и специфика Еке Монгол улуса не способствовали буквальному повторению раннесредневековых принципов управления. Империя Чингисидов включила в себя страны древней оседло-земледельческой цивилизации, тогда как ее предшественники (кроме киданей) ограничивались торговлей с ними и набегами. Нормы управления степняками, продиктованные неписаным кодексом тöрÿ, оказывались в чистом виде непригодными для формирования единой государственности монголо-тюркских кочевников и жителей покоренных стран. Деспотичная власть каана и — на первых порах — преклонение перед нею улусных Чингисидов выступали решающими, хотя и недолговечными, факторами относительной внутренней стабильности в империи. Естественно, что в этих условиях соправители главных монархов не получали официального (дарованного ярлыком) статуса равновеликих каану государей, не дублировали в полном объеме его функций[138]. Подобная ситуация сложилась и в улусных ханствах.
Аморфной оказалась и общеимперская система крыльев. Установленное Чингисханом разделение населения и территории на три части было изменено Угедэем и Чагатаем на двусоставную структуру. В 50-х годах XIII в. дробление каанского улуса нарушило ее, а сепаратизм Хулагу и узурпация Хубилая привели к обессмысливанию и без того лишь номинально существовавших больших крыльев империи. Пожалуй, в конструкции «джунгар-барунгар» противоречия традиционности проявились наиболее четко. Командиры правого крыла не являлись полноценными соправителями, подобно хуннским правым сянь-ванам и тюркским джабгу-каганам. Разбросанность мигрантов-завоевателей по гигантской территории превращала общеимперские крылья в политическую абстракцию, в чисто территориальную категорию, что послужило и одной из причин их последующего дробления. Эта система (по сравнению с улусной) уже не имела рационального применения[139] и сохранялась только по традиции, в соответствии с тöрÿ.
Военно-административное районирование и управление были унаследованы от тюркских каганатов VI–VIII вв. Именно в них соправительство и система крыльев Монгольской империи находят ближайшие соответствия. Ни китайские, ни киданьская империи не оказали влияния на формирование этих ингредиентов монгольской государственности.
Представление об империи как о сфере управления и власти только чингисидской ветви тайджиутского рода борджигинов отразилось на особенностях престолонаследия. Родовой принцип передачи трона был ведущим в улусных ханствах, что также традиционно для политических образований Великой Степи.
Заключение
Анализ государственного строя Монгольской империи позволяет сделать некоторые выводы в конкретно-историческом плане в отношении кочевой государственности XIII в. Анализ же государственных традиций позволяет вывести отдельные теоретические, общеисторические положения с аргументацией, в основном построенной на конкретике восточного средневековья.
Общие выводы. В монографии обращалось внимание лишь на те явления, которые могли быть рассмотрены в качестве традиционных для кочевого мира. Остались в стороне многочисленные аспекты внутренней организации Монгольской империи, необычные для прежних держав номадов. Это главным образом перенятые из покоренных стран элементы податной системы, организация административного аппарата, особенно на местах, в улусах. В соответствии с очередностью задач, сформулированных во Введении, резюмируем результаты их решения.
Выявленный на сегодняшний день комплекс источников позволяет начать разработку проблемы историко-генетических связей в кочевой государственности. Этот вопрос в исторической науке был поднят в самом общем виде и до сих пор не исследован. На пути его изучения стояла методологическая трудность — необходимость анализа движущих сил развития и средств сохранения принципов государственности, ее традиций в истории.
Для политических структур кочевников такими средствами выступали (в порядке значимости) нормы тöрÿ, информация эпических сказаний, практика государственного строительства (сознательное или неосознанное использование политико-административных достижений народов-соседей и предшественников). В этих трех сферах происходят развитие и изменение представлений о государственном устройстве. Наконец, сведения памятников письменности также выступали в качестве фактора сохранения традиций. В этих памятниках имеет место консервация таких представлений.
Государственная традиция в Монгольской империи проявлялась в двух направлениях — идеологическом оправдании завоеваний (провозглашение политики очередного «объединения пародов, живущих за войлочными стенами») и организации управления (концепция верховной власти, соправительство, система крыльев и улусов, престолонаследие). Следовательно, государственная традиция выполняла две функции: с одной стороны, способствовала созданию полноценного управления государством; с другой — помогала консолидировать военные силы. Отсюда применительно к Монгольской империи общее понятие «государственная традиция» можно разделить на две сферы проявления, две «субтрадиции»: традицию построения империи и традицию «объединения» кочевников.
Несомненно, монгольская государственность развилась на своей собственной основе, явилась плодом общественного развития в Центральной Азии ХII — начала XIII в. Но ее форма, в отличие от содержания, была традиционной, т. е. существовала в виде институтов, уже апробированных в кочевых державах раннего средневековья. Наиболее заметное влияние на ее генезис оказали традиции древнетюркских и Уйгурского каганатов VI–IX вв. Однако эпические сказания и нормы обычного права не содержали информации о времени появления управленческих учреждений в истории, либо их создание приписывалось легендарным персонажам. Поэтому преемственность и подражательность в организации управления осуществлялись и, возможно, осознавались обычно по отношению не к какому-то конкретному государству, а к абстрактному эпическому образу степной империи в целом. Наше исследование показывает, что более всего в этом образе отразились черты древнетюркского эля.
Существование многовекового разрыва между падением царства уйгуров в середине IX в. и воцарением Чингисхана в 1206 г. требует повторного обращения к особенностям и диалектике государственной традиции, завершения характеристики этого социального феномена, начатой выше (см. Введение и гл. 2).
Особенности государственной традиции. Смена форм актуализации представляется фундаментальным свойством, присущим традициям социально-политической сферы, в частности государственной традиции. Допустим, феномен соправительства, возникнув как элемент государственности в державе хунну, приобрел законченные формы в первом Тюркском каганате и гипертрофированную форму у хазар. Уйгурский эль явил лишь слабое подобие древнетюркской дуальной структуры, а кидани и правители большинства тюркских и монгольских ханств XI–XII вв. ее вообще не применяли. Но традиция соправительства продолжала существовать, хотя и вне практики, т. е. в фольклоре и тöрÿ. Она как бы потерялась из виду, и, когда возникла у монголов XIII в., создалось впечатление абсолютной новации. Значит, в отношении действия социально-политических традиций, в том числе государственной, не всегда имеет смысл говорить о преемственности в общепринятом понимании — как о передаче их поколения к поколению в неизменных (по уровню) формах[140]. Напротив, государственной традиции присуще явление, которое может быть названо хронологической прерывностью.
Кроме того, история кочевой государственности демонстрирует и этническую прерывность. Например, стратегия объединения кочевников, приемы управления ими и построения империи, применявшиеся тюркоязычными хуннами и туцзюэ, были возрождены и воплощены этнически чуждыми этим народам монголами. Принципиальная идентичность экономики и быта, близкое соседство (и кое-где чересполосное расселение), частые миграции, полиэтничность ранних степных империй — все это позволяло государственной традиции переступать этнолингвистические барьеры, переносить достижения хунно-тюркской и сяньби-киданьской политической культуры в среду средневековых монголов.
Все традиции — порождение движения общественного бытия и сознания. Значит ли это и оправданно ли мнение, будто они возникают стихийно в ходе истории? Можно ли безоговорочно исключать из сферы традициогенеза одноразовые декретивные постановления властей предержащих, как это делают отдельные исследователи (см. [Аленина, 1977, с. 11, 13; Плахов, 1982, с. 71; Суханов, 1976, с. 20; и др.])?
По нашему мнению, такой подход, во-первых, противоречит разработкам философов, которые специально занимались данным вопросом. Так, Э. А. Баллер заметил избирательность в пользовании традиционными установками, ценностями. Класс, находящийся на подъеме, использовал только то, что может по мочь ему в борьбе с уходящими классами и сохранении своего господства над классом-антагонистом [Баллер, 1969, с. 86]. Э. А. Баллер оперирует присущими историческому материализму масштабами и категориями. В нашей работе речь не идет непосредственно о классовой борьбе, но для характеристики в целом социальных процессов мысль Э. А. Баллера выглядит вполне адекватной. В. А. Малинин, разбирая диалектику развития традиций, остановился и на соотношении их с субъективным фактором. По мнению данного автора, субъективный фактор может оказывать существенное влияние только на форму традиции, но не на ее содержание, т. е. может в определенной мере утилизировать ее идейное богатство. Кроме того, он способен играть и новаторскую роль, выдвигая идеи, дающие «начало новой традиции… лучше отвечающей изменившимся историческим условиям» [Малинин, 1966, с. 206]. Чаще всего человек, конечно, не «застает» начала традиции во времени. Но он может не только слепо и неотвратимо ей подчиняться, но и ломать ее, когда изменившиеся исторические обстоятельства побуждают к изменению отживших форм жизнедеятельности.