Государство и политика — страница 22 из 85

– И это очень удовлетворительно, – сказал он.

– Но как тебе покажется другой? Думаешь ли ты, что Бог – волшебник и как бы с умыслом является нам по временам в различных идеях, иногда сам рождаясь и изменяя свой вид в различные образы, иногда обманывая[118] и заставляя составлять о себе известное понятие? Или он – существо простое и всего менее выходящее из своей идеи?

– На это, по крайней мере, в настоящую минуту, отвечать тебе я не могу, – сказал он.

– А на это? Не необходимо ли, чтобы то, что выходит из своей идеи, переносилось из ней или само собою, или чем-нибудь другим?

– Необходимо.

– Но не правда ли, что самое превосходное всего менее изменяется и движется другим? Не правда ли, например, что самое здоровое и крепкое тело всего менее изменяется пищей, питьем и сном, как всякое растение – солнечным зноем, ветрами и подобными тому влияниями?

– Как же иначе?

– Так мужественнейшую душу не тем ли менее может возмутить и изменить какое-нибудь внешнее влияние?

– Да.

– Впрочем, даже и все сложные сосуды, здания и одежды, если они сделаны хорошо и находятся в хорошем состоянии, наименее изменяются от влияния времени и других причин.

– Правда.

– Итак, все в природе и искусстве, или в том и другом, находясь в хорошем состоянии, получает от вне самую малую изменяемость.

– Вероятно.

– Но Бог-то и Божие превосходнее всего.

– Как же иначе?

– Стало быть, Бог всего менее может принимать многие образы.

– Конечно всего менее.

– Однако ж не превращает ли и не изменяет ли он сам себя?

– Явно, что так, – если изменяется, – сказал он.

– Но в лучшее ли и красивейшее превращает он себя или, сравнительно с собою, – в худшее и безобразнейшее?

– Если изменяется, то необходимо в худшее, – отвечал он, – потому что в красоте или добродетели, скажем мы, он, конечно, не имеет недостатка.

– Ты говоришь сущую правду, – заметил я. – А если так, то кто из богов или людей, думаешь, Адимант, сделал бы себя произвольно худшим?

– Это невозможно, – сказал он.

– Следственно, невозможно и то, – заключил я, – чтобы Бог захотел изменить себя: каждый из богов, будучи прекрасен и по возможности превосходен, вероятно, пребывает всегда – просто в своем образе.

– Мне кажется, это совершенно необходимо.

– Итак, почтеннейший, – сказал я, – пусть никто из поэтов не говорит нам, что

Как будто дальние пришельцы, боги

Вкруг города блуждают в разных видах[119].

Пусть также никто не клевещет на Протея и Фетиду[120], и ни в трагедии, ни в какие другие стихотворения не вводит Иру, превратившуюся в жрицу и собирающую подаяние –

Животодарным чадам Инаха, аргивской реки[121].

Пусть не повторяют у нас и иных, подобных этим, многочисленных примеров лжи, и пусть предубежденные такими рассказами матери не пугают своих детей нелепыми баснями, будто какие-нибудь боги бродят ночью под различными образами странников, – чтобы чрез это не произносить хулы на богов и вместе не располагать своих детей к боязливости.

– Да, пусть этого не будет, – сказал он.

– Но не так ли бывает, – спросил я, – что сами-то боги могут не изменяться, а только нас обманывают и очаровывают, заставляя представлять их в различных видах?

– Может быть, – отвечал он.

– Что ж? – продолжал я. – Значит, Бог хочет лгать, когда на словах или на деле представляет призрак?

– Не знаю, – сказал он.

– Ты не знаешь, – примолвил я, – что истинную-то ложь, если можно так сказать, ненавидят все боги н люди?

– Как это говоришь ты? – спросил он.

– Так, – отвечал я, – что высшею своею частью и о высших предметах никто произвольно солгать не захочет; тут всякий особенно боится сделаться лгуном.

– И теперь еще не понимаю, – сказал он.

– Ты, верно, полагаешь, что в моих словах скрывается что-нибудь чрезвычайное, – продолжал я, – а у меня мысль та, что ложь от души и обман касательно сущего есть неведение и что как лгать душой, так и поддаваться обману, все наименее согласны; всем это, и в этом отношении, особенно ненавистно.

– И очень-таки, – сказал он.

– Но незнание в душе, касательно оболганного предмета, уж конечно, по всей справедливости, как я сейчас сказал, можно назвать истинною ложью; потому что ложь в словах-то есть уже некоторое подражание качеству души, – это образ, составившийся после, а не чистая ложь[122]. Или не так?

– Без сомнения.

– Так истинная ложь ненавистна не только богам, но и лю– дям.

– Кажется.

– Что же теперь? Ложь в словах – когда и к чему полезна, если не бывает достойною ненависти? Не пользует ли она против неприятелей и не служит ли как бы полезным лекарством для удержания так называемых друзей, когда они в сумасшествии или безумии решаются на что-нибудь худое? Не допускаем ли мы ее с пользою и в тех баснословиях, о которых недавно говорили, поколику, то есть не зная, что сказать истинного касательно древних, мы истине большею частью уподобляем ложь?

– Это и действительно бывает, – отвечал он.

– Так для которой же из показанных целей Богу полезна ложь? Для того ли мог бы он лгать, что, не зная древности, стал бы подделываться под истину?

– Это было бы смешно, – сказал он.

– Стало быть, в Боге нет лживого поэта[123].

– Мне кажется.

– Но, может быть, он лжет, боясь неприятелей?

– Далеко не то.

– Так ради безумия и сумасшествия своих ближних?

– Да ведь между друзьями Бога, – сказал он, – нет безумных и сумасшедших.

– Значит, нет и цели, для которой Бог хотел бы лгать.

– Да, нет.

– Поэтому духовное (τὸ δαιμόνιον) и божественное вовсе чуждо лжи.

– Совершенно, – сказал он.

– Следовательно, ясно, что Бог есть существо простое и истинное в слове и на деле; что он и сам не изменяется и других не обманывает – ни призраками, ни словами, ни дивными знамениями, ни наяву, ни во сне[124].

– Мне и самому кажется так, как ты говоришь, – примолвил он.

– Значит, ты соглашаешься и на второй тип, – заключил я, – на тот, сообразно с которым надобно и говорить, и показывать на деле, что боги, не будучи волшебниками, и себя не изменяют, и нас не вводят в обман ни словом, ни делом?

– Соглашаюсь.

– Поэтому, хваля многое у Омира, мы не похвалим, однако ж, того сновидения[125], какое Зевс послал Агамемнону, не одобрим и Эсхила, у которого Фетида говорит, что Аполлон, поя песни во время ее брака[126],

Предсказывал судьбу ее детей[127]

И обещал им жизнь без болей вековую.

Его священный гимн питал во мне восторг,

Когда прорек он мой богам приятный жребий.

Я думала, что лжи никак не может быть

В пророческих устах божественного Феба[128].

А он сам воспевал, сам за трапезой был,

Сам это высказал и сам потом убил

Мое дитя.

Кто говорит о богах подобные вещи, на того мы будем сердиться и не дадим ему составлять сказки, а учителям не позволим пользоваться ими при воспитании детей, если хотим, чтобы стражи у нас чтили богов и были божественны, сколько это возможно для человека.

– Я совершенно согласен принять эти типы, – сказал он, – и готов руководствоваться ими как законами.

Книга третья


Содержание третьей книги

Во второй книге говорилось о набожности или благочестии, которыми должны быть проникнуты души будущих стражей города. Теперь следует говорить о других сторонах воспитания их. И, во-первых, надобно остерегаться, чтобы юноши не слушали и не читали таких вещей, которые могут ослабить их мужество. Сюда относятся рассказы об ужасах смерти и загробной жизни в преисподней, равно как и то, что по местам говорят поэты о жалобах и плаче великих мужей и богов, да наконец и о неумеренном смехе, который свидетельствует, что в душе недостает мужества и твердости. Р. 386–389 А. Далее им особенно должна быть внушена любовь к истине. Хотя правителю города, для сохранения общественного благоденствия, иногда и можно отступать от правды, но частным лицам никак не должно позволять это. Р. 389 В. Кроме того, наши юноши не должны не радеть и о рассудительности; а рассудительность их обнаружится тогда, когда они будут покорны правителям и не станут покорствовать страстям. Итак, мы должны заботливо скрывать от них все, чем-либо ослабляется должное повиновение властям, либо раздражается и воспламеняется страсть нерассудительности, хотя таких рассказов о героях и богах у Омира весьма много. Р. 389 D – 391 Е. Наконец, должно стараться и о том, чтобы пред глазами наших юношей, в речах и рассуждениях, не было унижаемо достоинство справедливости. Об этом нужно будет говорить и после, когда понадобится раскрывать понятие о справедливости; уместно, однако ж, и здесь сказать по крайней мере то, что справедливость особенно унижают поэты, когда справедливое соединяют с бедствиями и опасностями, а несправедливое – с большими выгодами и удобствами жизни. Р. 392 А – С.

Это о содержании сочинений, которые должны быть предлагаемы нашим юношам для чтения. Теперь следует сказать о способе собеседования с юношами. Все, что рассказывается баснословами, относится или к настоящему, или к прошедшему, или к будущему. Притом рассказ бывает или простой, когда мы сами рассказываем что-нибудь другому; или подражательный, когда говорим от лица других, подражая образу их мыслей и их нравам; или смешанный и сложный из обоих этих родов. Отсюда происходят