пять форм души и столько же форм общества, и из них одну признает правильною, а прочие четыре – худыми. Р. 445 А – Е.
Проф. В. Н. Карпов
Но Адимант возразил:
– Чем, однако ж, защититься тебе, Сократ, когда кто скажет, что этих людей делаешь ты не слишком счастливыми – и притом по собственной их воле? Ибо справедливо имея город в своей власти, они не пользуются никаким его благом, как другие, которые приобретают поля, строят прекрасные и огромные дома, покупают соответствующую им мебель, приносят богам особенные жертвы, принимают гостей, да еще, как ты сейчас сказал, собирают золото, серебро и все, что признается за необходимое иметь людям счастливым. Ведь это просто, можно сказать, как бы наемные надзиратели, которые сидят в городе, занимаясь, кажется, только караулом.
– Да, – отвечал я, – и притом караулят лишь из хлеба и, кроме хлеба, жалованья, подобно другим, не получают; так что и предпринимать частные путешествия, если бы захотели, и дарить любовниц, и для удовлетворения каким-нибудь другим желаниям сорить деньги, – хотя сорители-то их и представляются людьми счастливыми, – им непозволительно. Этого и всего такого же ты не внес в свое возражение.
– Так пусть войдет и это, – примолвил он. – Чем же, скажешь, защитим мы свое положение?
– Да; но мы найдем, кажется, что говорить, если пойдем тою же дорогою; ибо скажем, что нет ничего удивительного, если и эти таким образом будут людьми самыми счастливыми, – только ведь мы устрояем город, смотря не на то, как бы нам сделать счастливым исключительно этот класс народа, а на то, каким бы образом упрочить счастье целого города: ведь в таком-то особенно городе привыкли мы находить справедливость, равно как в городе, весьма худо устроенном, – несправедливость, и смотря на это, судить о предмете давних наших исследований. Теперь мы, по обычаю, о счастливом городе составляем себе понятие не частное и берем его относительно не к нескольким человекам, а к целому; а потом уже будем исследовать противоположное этому. Пусть бы к нам, когда мы срисовываем статую, кто-нибудь подошел и, порицая нас, сказал, что для прекраснейших частей животного у нас употребляются не прекраснейшие цвета: глаза, например, орудия прекраснейшие, наводятся не пурпуровою, а черною краской. Против такого порицателя мы могли бы, кажется, порядочно защититься, говоря: не думай, чудный человек, будто мы должны рисовать столь прекрасные глаза, чтобы они не казались ни глазами, ни другими членами. Смотри-ка, не тогда ли является у нас прекрасное целое, когда каждому члену приписывается, что к нему идет. Так-то и теперь – не принуждай нас с званием стражей соединять такое счастье, которое скорее сделает их всем, чем стражами. Ведь сумели бы мы и земледельцев одеть в богатотканые плащи и подпоясать золотом, а потом велеть им для удовольствия обрабатывать землю, – либо гончарам, поудобнее наклонившись к огню, пить и бражничать, и в то же время, придвинув к себе станок, обделывать, сколько захочется, черепицы, и таким же образом сделать счастливыми всех других, чтобы блаженствовал целый город. Так не внушай нам этого; потому что, если мы послушаемся тебя, – у нас ни земледелец не будет земледельцем, ни гончар – гончаром, и никто другой не удержит какой-либо из тех форм, из которых составляется город. Впрочем, значение других классов маловажнее. Башмачники, например, если они сделались худыми и порочными, а прикидываются не такими, каковы на самом деле, – для города еще не страшны: напротив, когда стражи законов и города не бывают такими, а только кажутся, – смотри-ка, до основания сгубят весь город; между тем как, с другой стороны, от них-то и зависят благоустройство его и счастье. Итак, если стражей мы сделаем действительно стражами, то сделаем их менее всего вредными для города; напротив, кто говорит прежнее, то есть о каких-нибудь земледельцах, как о счастливых гуляках в праздничном собрании, а не в городе, тот имеет в виду, кажется, что-то другое, a не город. Поэтому надобно исследовать, смотря ли на то поставлять нам стражей, чтобы уделом их самих было как можно большее счастье, или наблюдая то, доставляется ли оно целому городу, – и этих попечителей и стражей принуждать к должному и убеждать их, чтобы они были отличными исполнителями своего дела, равно как и всех других, и таким образом, при развитии и благоустроении всего города, предоставлять каждому сословию ту меру счастья, какую позволяет получать его природа.
– А ты хорошо говоришь, – заметил он.
– Но покажется ли тебе порядочным сродное с этим мое рассуждение?
– Какое именно?
– Смотри, не вредит ли это другим деятелям – до того, что они становятся худыми?
– Что, то есть?
– Богатство и бедность, – сказал я.
– Каким же образом?
– А вот как. Разбогатевший горшечник захочет ли еще, думаешь, много заботиться о своем искусстве?
– Никак, – сказал он.
– Не сделается ли он скорее ленивым и беспечным относительно своего дела?
– И очень.
– Стало быть, не сделается ли худшим горшечником?
– Немало и таких случаев.
– То же опять, – кто по бедности не может достать себе даже орудий или чего другого, относящегося к искусству, тот и сам будет производить вещи худшего качества, и сыновей или других своих учеников сделает худшими производителями.
– Как не сделает?
– Значит, и от того, и от другого, – и от бедности, и от богатства, как произведения искусств, так и сами искусники становятся худшими.
– Явно.
– Так теперь, по-видимому, мы нашли другое, что стражи должны всеми силами караулить, как бы это без их ведома не проникло в город.
– Что такое разумеешь ты?
– Богатство и бедность, сказал я; потому что первое располагает к роскоши, лености и желанию новизны, а последняя – к раболепствованию и злоухищрениям для новизны.
– Конечно, – сказал он, – однако ж смотри и на то, Сократ, каким образом город будет у нас иметь возможность вести войну, когда он не приобретет денег, – особенно если необходимость заставит воевать с городом великим и богатым.
– Явно, – сказал я, – что с одним труднее, а с двумя такими легче.
– Как это? – спросил он.
– Да первое может быть оттого, – отвечал я, – что если понадобится сражаться, не с богатыми ли людьми будут сражаться наши истинные ратоборцы?
– Конечно, так, – сказал он.
– Что же, Адимант? – продолжал я. – Если боец, сколько можно лучше приготовленный к этому делу, бьется с двумя не бойцами, но богатыми и тучными людьми, – не полагаешь ли, что ему легче бывает биться?
– Может быть, особенно если они не вместе, – отвечал он.
– Разве нельзя ему иногда, – продолжал я, – убегая, вдруг обратиться назад и толкнуть первого наступающего, и чаще делать это во время солнечное и знойное? Разве, будучи таковым, не усмирит он многих подобных?
– Конечно, – сказал он, – тут не было бы ничего удивительного.
– Но не думаешь ли ты, что богатые, по своему знанию и опытности, сильнее в кулачном, чем в военном искусстве?
– Думаю, – сказал он.
– Значит, ратоборцы у нас, по всей вероятности, легко будут сражаться с двойным и тройным числом (богатых).
– Уступаю тебе, – сказал он, – ибо ты, кажется, говоришь правду.
– Что еще? Если они, отправив посольство к другому городу, скажут правду, что мы ни на что не употребляем золота и серебра, что этого закон нам не позволяет, а разве вам; посему, воюя с нами, имейте в виду (золото и серебро) других. – Думаешь ли, что слыша это, решатся они воевать лучше против костлявых и тощих собак, чем с собаками против тучных и мягкотелых овец?
– Не думаю; однако ж, если деньги других городов собраны будут в одном, смотри, как бы это не навлекло опасности на город небогатеющий.
– Счастлив ты, – примолвил я, – что думаешь, будто стоит называть городом какой-нибудь другой, кроме того, который мы устрояли.
– Почему же не так? – сказал он.
– Прочие, – продолжал я, – надобно называть городами в числе множественном; потому что каждый из них – многие города, а не город в смысле игроков[232]. Сколь бы мал он ни был, в нем всегда есть два взаимно враждебных города: один город бедных, другой – богатых, и в обоих – опять много городов, на которые если будешь наступать, как на один, – вполне ошибешься, наступая же как на многие и отдавая одним, что принадлежит другим, как то: деньги, власть, даже самые лица, – будешь иметь много союзников и мало врагов. Пока город у тебя будет устрояться мудро, как сейчас постановлено, он сделается величайшим, и величайшим, говорю, не по-видимому, а по истине, хотя бы в нем была только тысяча защитников. Такой-то один великий город нелегко найти ни у греков, ни у варваров; а кажущихся (великими) много, и они еще разнообразнее описанного. Или тебе представляется иначе?
– Нет, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Так вот это, – продолжал я, – будут и наилучшие границы для наших правителей: таким по величине должны они сделать свой город и, сообразно с его величиною, столько отделить для него земли, а прочую оставить.
– Что такое границы? – спросил он.
– Думаю, вот что, – отвечал я. – Докуда может распространяться город, оставаясь одним, дотуда чтобы он и простирался, а не далее.
– Да и хорошо ведь, – сказал он.
– Так и это еще – другое приказание отдадим мы стражам: пусть они всячески наблюдают, чтобы город с внешней стороны[233] не был ни мал, ни велик, но самодоволен и один.
– И может быть, прикажем им безделицу, – заметил он.
– Но ведь и этого маловажнее то, – сказал я, – о чем мы упомянули прежде: если кто-нибудь из стражей окажется выродком, – надобно отсылать его к другим; а кто между другими будет хорош, того переводить к стражам. Этим высказывалось, что и другие граждане, к какому делу кто способен, к тому одному исключительно, поодиночке, и должны быть употребляемы, чтобы каждый, исполняя свое, был не множествен, а единичен, и чтобы таким образом весь город стал одним, а не многими.