.
– Так не оставаться ли на нем? – спросил он. – Ведь для меня, по крайней мере, в настоящее время, он был бы достаточен.
– А меня-то и очень удовлетворит, – сказал я.
– Не затрудняйся же, – примолвил он, – и исследуй.
– Итак, не крайне ли необходимо согласиться нам, – продолжал я, – что в каждом из нас есть те самые роды и нравы, какие в городе? Ведь не откуда же, вероятно, все идет туда[260].
– Да и смешно было бы, если бы кто подумал, что гневливость прирождается городам не частными лицами, которые точно такими и оказываются, например, во Фракии, да в Скифии, и в местах еще выше; тогда как около наших мест можно замечать особенно любознательность, а около Финикии и Египта не менее заметна склонность к любостяжанию[261].
– И очень, – сказал он.
– Это-то так, – примолвил я, – это знать нетрудно.
– Конечно.
– Но следующее уже трудно: тем же ли самым делаем мы каждое (дело), или, так как у нас три (природы), то одною одно, – познаем, то есть тем, гневаемся этим в нас, а похотствуем опять чем-нибудь третьим, имеющим отношение к пище, к рождению удовольствий и ко всему с этим сродному, или, – когда стремимся к чему-либо, относительно каждого из тех предметов, – действуем целою душою? Это трудно определить по надлежащему.
– И мне кажется, – сказал он.
– Так вот как примемся определять, то же ли это одно с другим или иное.
– А как?
– Явно, что то же, относительно к тому же самому и для того же, не захочет вместе действовать или терпеть противное; так что если в том же мы найдем эго (т. е. противное), то будем знать, что то же было не то же[262], а больше, чем то же.
– Пусть.
– Смотри же, что я говорю.
– Говори, – сказал он.
– Возможно ли, чтобы одно и то же в отношении к одному и тому же стояло и двигалось? – спросил я.
– Никак невозможно.
– Однако ж условимся в этом еще точнее, чтобы, простираясь вперед, не прийти к недоумению. Ведь если бы кто говорил, что человек стоит, а руками и головою движет, и что (таким образом) он и стоит, и вместе движется, то мы, думаю, не согласились бы, что так должно говорить, а (сказали бы), что одно в нем стоит, другое движется. Не так ли?
– Так.
– Или если бы тот, кто лукаво утверждает это, еще больше подшучивал, что-де и все кубари стоят и вместе движутся, когда вертятся, средоточием уткнувшись в одно место, да и всякое другое на своей подставке вертящееся тело делает то же самое, – мы, конечно, не приняли бы этого, потому что такие вещи вертятся и не вертятся в отношении не к одному и тому же, – а сказали бы, что в них есть прямое и круглое, и что по прямоте они стоят, ибо никуда не уклоняются, а по окружности совершают круговое движение. Когда же эта прямота, вместе с обращением окружности, уклоняется направо либо налево, вперед либо назад, тогда в вещи уже ничто не может стоять.
– И справедливо, – сказал он.
– Итак, нас не изумит никакое подобное положение и уже не уверит, будто что-нибудь, будучи тем же в отношении к тому же и для того же, иногда может терпеть или делать противное.
– Меня-то не уверит, – сказал он.
– Впрочем, – продолжал я, – чтобы, чрез рассуждение о всех таких недоумениях и чрез доказывание их несправедливости, не подвергаться нам необходимости растягивать свою речь, мы положим это за верное и пойдем вперед с условием, – если бы иное показалось нам иначе, а не так, – решать все, заключая от этого.
– Так и надобно делать, – сказал он.
– Хорошо, – согласие и несогласие, желание взять что-нибудь и отрицание, приведение к себе и удаление от себя, и все такие – действия ли то будут или страдания (различия здесь нет никакого), – не поставишь ли ты в числе предметов, противоположных один другому? – спросил я.
– Конечно, в числе противоположных, – сказал он.
– Но что, – продолжал я, – жаждания и алкания, вообще пожеланий, также хотения и стремления, – всего этого не причтешь ли ты как-нибудь к тем родам, о которых мы сейчас говорили? То есть душу желающего не назовешь ли душою, всегда стремящеюся к тому, чего она желала бы, или привлекающею то, что хотела бы она иметь при себе, или опять душою, сколько хочется ей приобрести чего-нибудь, соглашающеюся на это, как будто кто спрашивает ее, и домогающеюся, чтобы это было?
– Причту.
– Ну, а отвращения, нехотения и нежелания не отнесем ли мы к отогнанию и удалению от души и ко всему, что противно прежнему?
– Как не отнести?
– Если же это так, то желания не признаем ли мы некоторым родом, живейшими же желаниями не сочтем ли тех, из которых одно называется жаждою, а другое голодом?
– Сочтем, – сказал он.
– Но первое не есть ли желание питья, а последнее – пищи?
– Да.
– Итак, поколику есть жажда, – большего ли чего желает душа, чем того, о чем мы говорили? То есть жажда есть ли жажда теплого питья либо холодного, многого либо немногого, – одним словом: какого-нибудь?[263] А как скоро к жажде прибавилось бы теплое, не пробудилось ли бы этим желание холодного, либо, когда холодное, – желание теплого? Если же, чрез присущие многоразличия, жажда была бы многоразлична, то не пробудилось ли бы этим желание многоразличного, либо, когда немногоразлична, – желание немногоразличного? Или самое жаждание есть желание не иного чего, как ему сродного, то есть просто питья, равно как голод есть желание просто пищи?[264]
– Так, – сказал он, – самое-то желание, взятое отдельно, есть желание только отдельного, что ему сродно, а такое или такое (питье), это (ограничения) привзошедшие.
– Но как бы кто-нибудь не возмутил нас, будто людей недальновидных, говоря, что всякий желает не питья, а пригодного питья, и не пищи, а пригодной пищи. Ведь все желают себе благ; следовательно, если жажда есть желание, то оно должно быть желанием пригодного – питья ли то, или чего другого подобного; то же – и прочие желания.
– Да, может быть, и дело сказал бы тот, кто сказал бы так, – заметил он.
– Однако ж все такое, что поставлено в связь с чем-нибудь, по некоторым качествам, относится, как я думаю, к известному качественному предмету, а что существует само по себе, то относится только к себе[265].
– Не понимаю, – сказал он.
– Не понимаешь того, – возразил я, – что большее бывает больше чего-нибудь?
– О, конечно.
– Значит, меньшего?
– Да.
– Поэтому и гораздо большее – гораздо меньшего; не правда ли?
– Да.
– Следовательно, и некогда большее – некогда меньшего, и будущее большее – будущего меньшего?
– Да как же, – сказал он.
– Не так же ли относится и множайшее к немногому, двукратное к половинному и все подобное? Не так же ли опять – тяжелейшее к легчайшему, скорейшее – к медленнейшему, да и теплое к холодному и все тому подобное?
– Без сомнения.
– А что сказать о науках? Не то же ли отношение? Сама-то наука есть наука о ее учении, в чем бы ни надлежало полагать eгo; а наука некоторая, и некоторая качественная, есть знание чего-то качественного. Рассуждаю так: не знанием ли своего дела наука отличается от других наук, когда называется домостроительством?
– Как же.
– Стало быть, не тем ли, что она такова, какою не бывает ни одна из них?
– Да.
– Следовательно, поколику она есть наука какого-нибудь предмета и сама делается какою-нибудь наукою? И таким же образом прочие искусства и науки?
– Правда.
– Так вот и полагай, что это-то хотелось мне тогда сказать, – примолвил я, – если теперь ты понял, что все, поставленное в связь с чем-нибудь, одно, само по себе, принадлежит себе одному, а по некоторым качествам принадлежит чему-нибудь качественному. Впрочем, разумею не то, будто, чему что принадлежит, таково то и есть, будто, например, наука о здоровом и больном здорова и больна, а о злом и добром – зла и добра[266]: нет, но поколику она стала наукою не того, чего есть наука, а какого-либо качественного предмета, именно здоровья и болезни, – ей и самой пришлось сделаться качественною, и это заставило назвать ее уже не просто наукою, но с прибавлением некоторого качества, – медициною.
– Понял, – сказал он, – и мне кажется, это так.
– А жажда? – продолжал я. – Не отнесешь ли ты и ее к чему-нибудь такому, что есть? Вероятно, и жажда есть жажда чего-нибудь?
– Конечно; я отнесу ее к питью, – отвечал он.
– Но между тем как качеством известного питья определяется качество и жажды, самая жажда опять не бывает ли жаждою не многого и не малого, не хорошего и не худого, одним словом – не какого-нибудь, а только самого питья?
– Без сомнения.
– Следовательно, душа жаждущего, поколику жаждет, не хочет ничего более, как жаждать; к этому она направляется и к этому стремится.
– Уж конечно.
– Посему, что отвлекает ее от жаждания, когда она жаждет, то не есть ли в ней нечто отличное от самого жаждущего и ведущего ее, будто животное, к питью? Ведь то же в отношении к тому же, говорим мы, не делает противного самому себе.
– Конечно.
– Так-то и о стрелке, думаю, нехорошо было бы сказать, будто его руки в одно и то же время тянут лук и к себе и от себя, но следует полагать, что одна рука тянет его от себя, другая к себе.
– Без сомнения.
– А скажем ли, что есть люди, не хотящие пить, когда они жаждут?
– Да, и очень много; это часто случается, – отвечал он.
– Что же подумать о них? – спросил я. – Не то ли, что в душе их есть одно повелевающее, а другое возбраняющее пить, и что последнее отлично от повелевающего и господствует над ним?
– Мне кажется, – отвечал он.
– Следовательно, возбраняющее не по разуму ли внушает это, если внушает? А что ведет и влечет, не от страстей ли происходит и болезней?