Государство и политика — страница 40 из 85

После этого остается еще вопрос: осуществима ли в каком-нибудь обществе эта общность? И есть ли возможность ввести ее? Решению такого вопроса должно предшествовать следующее замечание: мальчики тотчас, с самого нежного их возраста, должны быть приучаемы к мужеству. А это будет так, если станут заранее воспитывать их для войны, чтобы они были зрителями добродетели и, сколько могут, привыкали к воинским трудам. Воинская дисциплина должна быть самая строгая; поэтому оставляющие строй или бросающие оружие пусть будут наказываемы; а сражающиеся мужественно или для защиты отечества пожертвовавшие жизнью имеют право на награды и величайшие почести. Роды войны надобно внимательно различать, потому что иначе следует сражаться против внешних врагов, и иначе опять против греков. Война с греками не заслуживает и имени войны, а скорее может быть названа возмущением: ибо все греки соединены между собою племенным сродством и потому должны щадить друг друга; а варвары – враги по природе, и против них надобно действовать неумолимо. Итак, если бы произошел раздор с греками, наши стражи удержатся от опустошения полей, от пожаров, от жестокого и бесчеловечного насилия, которое в отношении к единоплеменникам беззаконно. Р. 466 D – 471 С.

Когда Сократ объяснил это, Главкон стал просить, чтобы он показал возможность осуществления такого общества; потому что оно кажется ему весьма трудным. Сократ отвечает Главкону, что хотя это и невозможно, однако ж то общество было бы прекрасно, которое, по крайней мере, близко подходило бы к предначертанному. Причина же, по которой существующие ныне общества далеко отступают от того образца совершеннейшей организации, состоит в том, что образ управления обществом и философия являются занятиями совершенно отдельными, как бы не имели ничего общего. Между тем от государства нечего ожидать хорошего, пока не будут в нем или философы царствовать, или цари философствовать, а до того времени предначертанное теперь общество не осуществится. Чтобы показать всю силу этой истины и ее цель, Сократ начертывает образ философа, из которого было бы видно, на что особенно в устроении общества и в управлении им следует обращать внимание. Философом он называет того, кто любит мудрость и стремится к ней, – не ту недостаточную и несовершенную мудрость, но совершенную и всецелую, – увлекаясь к ней жаждою ненасытимой. От истинного, неподдельного философа, ищущего τὸ ὄντως ὄν и созерцающего душевно самую сущность или идею, отличает он того, кто останавливается на созерцании вещей телесных, непрестанно изменяющихся, и любуется их разнообразием. Сократ полагает, что такой философ никогда не может достигнуть до несомненного познания самой истины, но водится только слепым мнением; напротив, тот в самом деле достигает истинного и достойного своего имени знания, потому что дух его постоянно обращен к вечному, неподвижному. Есть, говорит Сократ, некоторый род вещей, существующий абсолютно и противоположный несуществующему. С тем родом соединено знание; а то, чего нет, никаким образом познано быть не может. Но между тем, что поистине есть, и тем, чего нет, занимают средину вещи, подлежащие чувствам, которые, существуя как будто самым делом, с другой стороны не существуют, а называясь несуществующими, тем не менее опять кажутся причастными сущности. Отсюда вошло в обычай – называющееся прекрасным, добрым, справедливым почитать безобразным, злым, несправедливым. К числу таких вещей, которые и существуют и не существуют, надобно отнести мнение или δόξαν, находящееся в средине между званием и незнанием. Простому народу истинная сущность вещей и в голову не приходит; он занят только созерцанием предметов изменяемых и водится одним мнением. Подобных этим людей мы должны отличать от истинных философов; потому что они – любители мнений, или φιςόδοξοι. Дело же истинного философа стараться о познании самого справедливого, доброго и прекрасного, чтобы созерцать духом вечную и неизменяемую их идею.


Проф. В. Н. Карпов

Книга пятая

Такой и город и распорядок[272], равно как такого человека я называю хорошим и правильным, а другие, ошибочные, – устрояется ли ими порядок общественный, или назидается душевная нравственность людей частных, так как они неправильны, – худыми, и этого зла – четыре вида[273].

– Какие же они? – спросил он.

Я пошел было говорить далее, как, по моему мнению, они образуются одни из других; но Полемарх, сидевший немного далее Адиманта, протянул руку и, взяв последнего за плащ на плече, наклонил его к себе и, сам наклонившись к нему, говорил что-то потихоньку, так что мы ничего другого не расслушали, а только это: «оставить ли его или как поступить?»

– Никак не оставлять, – громко уже сказал Адимант.

– Что это за особенность, которой вы не оставляете? – спросил я.

– Тебя, – отвечал он.

– Видно, потому, что я – нечто особенное?

– Ты, кажется, заленился, – сказал он, – похищаешь у рассуждения целый и немалый отдел, чтобы не рассматривать его. Думаешь, мы забудем легкий твой намек: «что касается до жен и детей, то для всякого явно, что у друзей все общее»?

– Неужели это верно, Адимант? – спросил я.

– Да, – отвечал он. – Но это верное, как и прочее, требует исследования, какой должен быть способ общности, потому что возможны многие. Так не умалчивай же о том, какой ты разумеешь. Мы уже давно ждем, думая, что ты упомянешь где-нибудь о деторождении, как ему быть, как воспитывать родившихся и о всей этой упомянутой тобою общности жен и детей; потому что многое, даже все, входит в жизнь государства, – в зависимости от того, правильно ли это бывает или неправильно. Вот теперь, когда ты хватался за другие формы политического тела, не рассмотрев достаточно этой, нам и показалось то, что пришлось тебе услышать, что не следует переходить к иному предмету, пока не исследуешь всего этого, как исследовал прочее.

– Так уж примите и меня в участники своего мнения, – сказал Главкон.

– Конечно, это требование, Сократ, все мы разделяем, – примолвил Тразимах.

– Что вы сделали, схватив меня так! – вскричал я. – Какое длинное, как бы опять сначала, затеваете вы рассуждение об устроении государства! А я уже обрадовался было, исследовав это, и был доволен, что кто тогда согласился на мои слова, тот мог оставить меня в покое. Поднимая эти вопросы, вы не знаете, какое множество возбуждаете речей; а я предвидел их и потому обошел, чтобы они много не озабочивали меня.

– Что же? – сказал Тразимах. – Разве ты думаешь, что мы пришли сюда выплавлять золото[274], а не рассуждения слушать?

– Да, конечно, – отвечал я, – но ведь всему – мера.

– У кого есть ум, Сократ, – примолвил Главкон, – для того мерою-то слушания рассуждений бывает целая жизнь. Нас ты оставь, и только сам не затруднись, как тебе кажется, исследовать то, о чем тебя спрашиваем: в чем у наших стражей будет состоять общность относительно жен и детей, и прокормления последних в возрасте младенческом, – в промежуточное время рождения и воспитания их, когда прокормление, по-видимому, сопряжено бывает с великими затруднениями. Постарайся же сказать, каким образом должно оно происходить.

– Нелегко исследовать это, почтеннейший, – заметил я. – Ведь тут много невероятного, – еще больше, чем в том, что мы прежде исследовали; ибо не поверят, что говорится возможное, а если и найдут это осуществимым, то опять не поверят, что быть этому так было бы хорошо. Оттого-то и неохота касаться таких вещей, как бы не потерять слов попусту[275], любезный друг.

– Не опасайся, – сказал он, – ведь слушать тебя будут люди не непризнательные, не недоверчивые и не злонамеренные.

А я ему:

– Почтеннейший! Неужели это говоришь ты для ободрения меня?

– Конечно, – отвечал он.

– Так ты все делаешь напротив, – сказал я. – Если бы я уверен был, что знаю то, что говорю, – утешение было бы уместно; потому что человек, знающий истину, может с людьми умными и приятными беседовать о предметах великих и нравящихся безопасно и смело; а кто сам не уверен и однако ж старается говорить, что именно делаю я, тот имеет причину робеть и опасаться – не того, как бы не сделаться смешным, – это-то было бы ребячеством, – а того, чтобы, уклонившись от истины, от которой всего менее должно уклоняться, не только не пасть самому, но с собою не повалить и друзей. Поэтому о том, что буду говорить, молюсь Адрастее[276], Главкон; ибо надеюсь, что меньше греха лежит на каком-нибудь непроизвольном убийце, чем на обманщике относительно похвального, доброго, справедливого и законного. Этой опасности лучше подвергаться для врагов, чем для друзей. Итак, ты некстати убеждаешь меня.

Но Главкон засмеялся и сказал:

– Если чрез твои рассуждения, Сократ, мы потерпим что-нибудь вредное, то отпустим тебя совершенно чистым от упрека и в убийстве, и в обольщении нас. Смело говори.

– Да, конечно, – примолвил я, – от первого-то чистым отпускает меня и закон; а если от первого, то, вероятно уже, и от последнего.

– Ну так говори же, по крайней мере, по этому, – сказал он.

– Но ведь говорить-то теперь надобно опять сначала, – сказал я, – тогда только наша речь, может быть, вошла бы в порядок. Впрочем, и то имеет вид правильности, чтобы, по окончательном раскрытии дела о мужчинах, окончить дело и о женщинах, – особенно когда ты вызываешь на это.

Для людей, по рождению и воспитанию таких, какими мы изобразили их, я думаю, нет иного правильного приобретения детей и жен и пользования ими, как если они будут идти тем путем, по которому мы прежде повели их. Решено было, кажется, – мужчин поставить как бы стражами над стадом.

– Да.

– Так будем же последовательно придавать и этим соответственное тому рождение и питание и посмотрим, ладно ли это выйдет или нет.