Государство и политика — страница 41 из 85

– Как? – спросил он.

– Вот как. Думаем ли мы, что самки сторожевых собак должны соблюдать то же самое, что соблюдают самцы, – вместе с последними бегать на охоту и делать все вообще? – или этим, по причине рождения и воспитания щенят, как бессильным, надобно держать внутренний караул дома, а тем – трудиться и иметь всякое попечение о стадах?

– Все общее, – сказал он, – кроме того только, что этими мы пользуемся как слабейшими, а теми – как сильнейшими.

– Но возможно ли, – спросил я, – известное животное употребить на те же самые дела, если не дано ему того же самого воспитания и образования?

– Невозможно.

– Следовательно, если мы на то же самое употребим женщин, на что и мужчин, то тому же самому должны и научить их?

– Да.

– Для мужчин назначена музыка и гимнастика?

– Да.

– Следовательно, эти же искусства, равно как и воинскую науку, надобно назначить и для женщин, и на это самое употреблять их?

– По твоим словам, вероятно так.

– Впрочем, может быть, многое, – примолвил я, – будучи противно обычаю, показалось бы смешным, если бы делалось так, как говорится.

– И очень, – сказал он.

– А что видишь ты здесь самое смешное? – спросил я. – Не то ли, очевидно, что в палестрах, вместе с мужчинами, будут заниматься гимнастикою обнаженные женщины, – и не только молодые, но и состарившиеся, – подобно тому как, несмотря на свои морщины и неприятный вид, в гимназиях занимаются старики?

– Да, клянусь Зевсом, – сказал он, – при теперешнем-то порядке вещей это показалось бы действительно смешным.

– Но если уже пустились мы говорить, – продолжал я, – то не следует ли не бояться насмешек любезников, сколько бы и чего бы ни наговорили они о таком нововведении касательно гимнастики и музыки, не менее также касательно управления оружием и верховой езды?

– Твоя правда, – сказал он.

– Напротив, если уже начали мы говорить, то надобно идти наперекор суровому обычаю, – просить этих насмешников, чтобы они не делали своего дела[277], а подумали серьезно и вспомнили, что еще немного протекло времени, когда эллинам, как теперь многим варварам, казалось стыдно и смешно видеть обнаженными даже мужчин, и что, когда открыли гимназии – сперва критяне, потом лакедемоняне[278], – тогдашние шутники все эго, должно быть, осмеивали. Или ты не думаешь?

– Согласен.

– Но как скоро пользующимся гимнастическими упражнениями показалось, думаю, что лучше быть раздетым, чем окутываться, – смешное на взгляд исчезло пред тем, что по расчетам рассудка оказалось наилучшим, и стало видно, что тот суетен, кто смешным почитает нечто отличное от злого, что намеревающийся осмеивать это смотрит на какой-то иной вид смешного, а не на безумное и дурное, и серьезно направляется к иной цели, а не к добру.

– Без сомнения, – сказал он.

– Итак, здесь не прежде ли всего надобно условиться в том, возможно это или нет, и спорящим, – шутя ли кто, или серьезно захочет спорить, – отдать на рассмотрение, во всех ли делах породы мужеской способна участвовать человеческая природа женщины[279], или ни в одном, или в иных может, а в других нет, – да то же самое и касательно войны, – которому полу она свойственна? Не тот ли, должно быть, прекрасно окончит это исследование, кто положит для него такое прекрасное начало?

– И очень, – сказал он.

– Так хочешь ли, – спросил я, – мы вместо других будем спорить сами против себя, чтобы нападение на мысли противников производилось не без защиты их?

– Ничто не препятствует, – отвечал он.

– Скажем же вместо них: Сократ и Главкон, вам вовсе не нужно прекословие со стороны: вы сами, создавая государство, при начале устроения его положили, что каждый, по природе один, должен делать одно – свое.

– Думаю, положили; как не положить?

– Но не правда ли, что женщина, по природе, слишком отлична от мужчины?

– Как же не отлична?

– Так не следует ли обоим им предписать и дело, соответствующее природе каждого?

– Почему не так?

– Как же не погрешаете вы теперь, как не противоречите самим себе, утверждая, что мужчины и женщины должны делать одно и то же, если природы их слишком отделены одна от другой?

– Можешь ли, почтеннейший, оправдаться против этого?

– Если сейчас, то не очень легко, – сказал он. – Но я тебя же буду просить и прошу изложить за нас какой бы ни было ответ.

– Вот это-то предвидя, Главкон, – примолвил я, – и многое подобное этому, я боялся и медлил касаться обычая относительно избрания жен в воспитание детей.

– Да, клянусь Зевсом, – сказал он, – это, кажется, действительно дело неудобное.

– Конечно, неудобное, – примолвил я. – Оно вот каково: упал ли кто в небольшой пруд или в обширнейшее море – тем не менее, все-таки должен плыть[280].

– Конечно.

– Так не надобно ли и вам плыть и стараться спастись от этой речи – в надежде, что либо какой-нибудь дельфин примет вас на себя, либо иная нечаянность будет вашим спасением?

– Кажется, – сказал он.

– Хорошо же, – продолжал я, – авось найдем исход. Мы ведь согласились уже, что иная природа должна иное делать и что природа женщины иная, чем у мужчины. А теперь говорим, что природы иные (то есть различные) должны делать то же самое. В этом ли вы обвиняете нас?

– Именно в этом.

– Как благородна[281], Главкон, сила состязательного искусства! – сказал я.

– Почему же?

– Потому, – отвечал я, – что, кажется, многие вступают в состязание даже нехотя и думают, что они не спорят, а разговаривают, оттого что не могут рассматривать предмет разговора, разделив его на виды, но преследуют противоречие в мысли только именное и таким образом ведут друг с другом не разговор, а спор.

– В самом деле, – сказал он, – у многих есть эта страсть. В настоящем случае не идет ли она, думаю, и к нам?

– Без сомнения, – сказал я, – мы, должно быть, нехотя попали в противоречие[282].

– Как?

– Мысль, что не та же природа должна совершать не те же дела, мы весьма мужественно и упорно преследуем только по имени, нисколько не рассмотревши, чем определяется вид иной и той же природы, и к чему мы относили его тогда, когда иной природе приписывали дела иные, а той же – те же.

– Да, в самом деле не рассмотрели этого.

– Посему, – продолжал я, – нам можно, кажется, спросить самих себя: та же ли природа плешивых и волосатых или они противны одна другой? И когда согласимся, что противны, – позволять ли волосатым шить сапоги, если шьют их плешивые, или плешивым, – если волосатые?

– Это было бы смешно, – сказал он.

– От другого ли чего-нибудь смешно, – спросил я, – или оттого, что тогда мы положили не во всем ту же и отличную природу, а сохранили только тот вид отличия и подобия, который относится к самым делам?[283] Например, врач и человек с врачебною в душе способностью имеют, говорили мы, ту же самую природу. Или ты не думаешь?

– Согласен.

– А врачебная способность и плотническая не отличны ли одна от другой?

– Должно быть, совершенно отличны.

– Так если род мужчин и род женщин, – продолжал я, – являются различными относительно некоторого искусства или иного дела, то эти дела, скажем, следует раздавать тому и другому; а поколику различие их обнаруживается тем, что самка рождает, самец же паруется, то здесь, скажем, вовсе нет доказательства, что женщина отличается от мужчины в отношении к тому, о чем мы говорим; напротив, еще внушается мысль, что стражи у нас и жены их должны делать одно и то же.

– Да и справедливо, – отвечал он.

– После сего тому, кто говорит противное, не прикажем ли мы научить нас, по отношению к какому искусству или делу из тех, которые касаются государственного устройства, природа женщины и мужчины не та же, а иная?

– И справедливо приказать.

– Тогда, может быть, и другой скажет, как ты немного прежде говорил, что удовлетворительно отвечать на это вдруг – нелегко[284], а по рассмотрении дела – нисколько не трудно.

– Может быть, и скажет.

– Так хочешь ли, попросим того, кто противоречил нам в этом отношении, чтобы он следовал за нами, не докажем ли мы ему как-нибудь, что для устроения государства у женщины нет своего особого дела?

– И очень.

– Ну-ка, отвечай, скажем мы ему: так ли ты говорил, что один к чему-нибудь способен, а другой неспособен, поколику тот чему-нибудь научается легко, а этот – с трудом; что один, и немного поучившись, бывает очень изобретателен в том, чему учился, а другой, и долго занимавшись учением и упражнявшись, не сохраняет в памяти того, что узнал; и что телесные условия у первого достаточно содействуют его рассудку, а у последнего – противятся ему? Этим ли, или чем иным, определил ты способного к каждому делу и неспособного?

– Никто не скажет, что иным, – отвечал он.

– Так знаешь ли ты какое-нибудь из человеческих занятий, в котором род мужчин не был бы по всему этому превосходнее рода женщин? Или мы пустимся в перечисления, говоря о тканье, о приготовлении блинов и мясных блюд, в чем род женщин кажется-таки чем-то, и в чем уступая роду мужчин, он был бы очень смешон?

– Ты правду говоришь, – сказал он, – что один род, как принято верить, во всем гораздо ниже другого. Многие женщины, конечно, во многом лучше многих мужчин; но вообще бывает так, как ты говоришь.

– Итак, у распорядителей государства, друг мой, нет никакого дела, которое было бы свойственно женщине, поколику она женщина, или мужчине, поколику он мужчина. Силы природы равно разлиты в обоих живых существах: по природе всем делам причастна и женщина, всем и мужчина; но женщина во всем слабее мужчины.