Государство и политика — страница 42 из 85

– Конечно.

– Так неужели мы будем все предписывать мужчинам, а женщине ничего?

– Как можно?

– Напротив, может случиться, думаю, что одну женщину мы назовем врачевательницею, а другую – нет, одну – музыкантшей, а другую – по природе неспособною к музыке.

– Почему не назвать?

– Значит, одну также гимнастичной и воинственной, а другую – рожденною не для войны и гимнастики?

– Да, я думаю.

– Что еще? Одну – любительницею мудрости (φιςόσογος), а другую – ненавистницею (μησόσοφος); одну – раздражительною, а другую – чуждою раздражительности?

– И это справедливо.

– Значит, одну – женщиною стражебною, а другую – нет. Разве не такую природу избирали мы и для мужчин, имеющих быть стражами?

– Конечно, такую.

– Следовательно, в отношении к охранению государства, природа женщины и мужчины та же самая, кроме того только, что та слабее, а эта сильнее.

– Явно.

– Посему для таких мужей должны быть избираемы и такие жены, чтобы они, как годные и сродные им по природе, сожительствовали им и вместе охраняли государство.

– Конечно.

– А дела тем же по природе надобно назначать не те же ли?

– Те же.

– Стало быть, сделав круг, мы возвращаемся к прежнему и соглашаемся, что природе не противно – предоставить женам стражей музыку и гимнастику.

– Без всякого сомнения.

– Следовательно, не невозможное и не безнадежное дело узаконяли мы, если постановили закон, согласный с природою. Скорее противно природе, по-видимому, то, что вопреки этому бывает теперь.

– Вероятно.

– Но не было ли нашею задачею – говорить именно возможное и наилучшее?

– Было.

– И мы дошли до согласия, что высказали возможное?

– Да.

– Значит, после сего надобно согласиться, что сказанное нами есть и наилучшее?

– Явно.

– Чтобы женщина сделалась стражебною, – иным ли образованием достигнется это у нас в отношении к мужчинам и иным в отношении к женщинам, – особенно когда она получила ту же самую природу?

– Не иным.

– Какого же мнения держишься ты касательно этого?

– Касательно чего?

– Представляешь ли ты себе, что один мужчина лучше, другой хуже, или всех их почитаешь одинаковыми?

– Никак.

– А в устрояемом нами государстве которые мужчины, думаешь, описаны у нас лучшими, – стражи ли, получившие показанное нами воспитание, или сапожники, наученные сапожническому ремеслу?[285]

– Смешной вопрос, – сказал он.

– Знаю, – примолвил я. – Что же? Из всех граждан не эти самые отличные?

– Далеко им.

– Ну а из женщин? Не эти будут самыми отличными?

– Далеко и им, – сказал он.

– Но для государства есть ли что-нибудь лучше, как иметь самых отличных мужчин и женщин?

– Нет.

– А такими, по нашему исследованию, сделаются они при помощи музыки и гимнастики?

– Как же иначе?

– Стало быть, мы начертали для государства узаконения не только возможные, но и наилучшие.

– Так.

– Пусть же раздеваются жены стражей, если только, вместо одежды, они будут облекаться добродетелью[286]; пусть принимают участие в войне и в других, касающихся государства стражебных занятиях, и не делают иного. Впрочем, из этих самых дел, женам, по слабости их рода, надобно предоставлять дела более легкие, чем мужьям. А человек, смеющийся при взгляде на обнаженных женщин, обнажившихся ради наилучшего, своею насмешкою пожиная незрелый плод мудрости, как видно, не знает, над чем смеется и что делает[287]. Ведь прекрасно, в самом деле, говорят и будут говорить, что хорошо полезное, а постыдно вредное.

– Без всякого сомнения.

– Итак, постановляя этот закон касательно женщин, мы избегнем, говорим, как бы волны, чтобы не вовсе захлебнуться[288], если положим, что сторожа у нас и сторожихи должны всем заниматься сообща: тогда наша речь, так как она говорит о возможном и полезном, согласна будет сама с собою.

– И действительно, немалой волны избегаешь ты, – сказал он.

– Но вот ты скажешь, что она невелика, когда увидишь дальнейшее.

– Говори-ка, посмотрю, – сказал он.

– За этим и другими прежними законами идет, думаю, следующий, – продолжал я.

– Какой?

– Тот, что все эти женщины должны быть общими[289] всем этим мужчинам, что ни одна не должна жить частно ни с одним; тоже опять общими – и дети, так чтобы и дитя не знало своего родителя, и родитель – своего дитяти.

– Этот гораздо больше того, относительно к неверию в возможность и пользу их, – сказал он.

– Касательно пользы – то, что иметь общих жен и общих детей есть величайшее благо, лишь бы это было возможно, не думаю, чтобы стали сомневаться, – продолжал я. – Полагаю, что большее встретится сомнение касательно возможности этого.

– Очень естественно возникнуть сомнению в том и другом, – сказал он.

– Ты все-таки соединяешь эти предметы, – примолвил я, – а у меня была мысль – от одного-то из них ускользнуть. Признай ты это полезным, думал я, тогда мне останется не более, как говорить о возможности.

– Да не утаился, видишь, с своим старанием ускользнуть, – сказал он, – дай отчет в том и другом.

– Надобно подвергнуться приговору, – примолвил я. – Однако ж будь ко мне сколько-нибудь милостив: позволь мне попировать, как обыкновенно пируют души ленивые, находя пирушку в самих себе[290], когда идут одни. Ведь такие-то, прежде чем выдумывают, как состоится то, чего им хочется, оставляют это, чтобы не обременять себя размышлением о возможности или невозможности желаемого, и, представляя его как бы уже осуществившимся, строят дальнейшее и весело пробегают мыслью, что будут они делать, когда это состоится, и таким образом душу ленивую делают еще ленивее. Так вот и я ослабеваю, и первое, то есть возможно ли[291] предполагаемое, хочу пропустить и рассмотреть это после; а теперь, представив дело возможным, рассмотрю, если позволишь, как распоряжались бы им правители, когда бы оно уже было, и докажу, что такой порядок дел для государства и стражей был бы всего полезнее. Это я постараюсь исследовать тебе, если позволишь, наперед, а потом исследую и то.

– Позволяю, – сказал он, – исследуй.

– Итак, если и правители, и помощники их равным образом будут достойны своего имени, – начал я, – то одни, думаю, захотят исполнять предписания, а другие – предписывать, частью сами повинуясь законам, частью подражая всему, что ими внушается.

– Вероятно, – сказал он.

– Поэтому ты, в качестве законодателя, – продолжал я, – как избрал мужчин, так изберешь и женщин, и раздашь их, сколько можно будет, по способностям: а они, имея общие жилища и общий стол и не владея частно никакою собственностью, будут вместе и, смешиваясь между собою, как в гимназиях, так и в других условиях воспитания, самою, врожденною им, думаю, необходимостью повлекутся к взаимному совокуплению. Или тебе не кажется необходимым мое заключение?

– Подобные необходимости, по крайней мере, не геометрические, а эротические[292], – сказал он, – которые толпу убеждают извлекать, должно быть, живее, чем первые.

– И очень, – примолвил я. – Но после этого-то, Главкон, совокупляться беспорядочно, или делать иное, тому подобное, в обществе людей счастливых было бы нечестно, да и правители не позволят.

– Потому что это несправедливо, – сказал он.

– Так явно, что после этого мы установим браки, и браки, сколько достанет сил, священные; священными же пусть будут самые полезные.

– Без всякого сомнения.

– А как будут они самыми полезными? Скажи мне это, Главкон. Ведь в твоем доме я вижу и гончих собак, и множество благородных птиц. Ты, клянусь Зевсом, обращал некоторое внимание на их браки и деторождение?

– Какое внимание? – спросил он.

– Во-первых, между этими самыми животными, хотя они вообще благородны, нет ли и не бывает ли отличных?

– Есть.

– Так от всех ли равно делаешь ты приплод или стараешься делать его особенно от отличных?

– От отличных.

– Что ж? От самых молодых или от самых старых, или от тех, которые в цветущем возрасте?

– Которые в цветущем возрасте.

– И если приплод не таков, ты полагаешь, что порода птиц и собак будет у тебя гораздо худшая?

– Да, полагаю.

– А что думаешь о лошадях и о других животных? – продолжал я. – Иначе ли бывает с ними?

– Это было бы странно, – сказал он.

– Ах, любезный друг, – примолвил я, – сколь же совершенные нужны нам правители, если так бывает и с человеческим родом!

– Да, именно так бывает, – сказал он. – Так что же?

– То, – отвечал я, – что им необходимо пользоваться многими лекарствами. Если тела не имеют нужды во врачебных средствах и охотно подчиняются диете, то для них мы почитаем достаточным и плохого врача; а когда уже надобно употреблять лекарства, тогда, известно, нужен врач более мужественный.

– Правда; но к чему это говоришь ты?

– К тому, – сказал я, – что правителям у нас, должно быть, понадобится, для пользы управляемых, часто употреблять ложь и обман; полезно же это в виде лекарства, говорили мы, кажется.

– Да и правильно, – сказал он.

– Так это правильное, по-видимому, бывает не в малой мере при браках и деторождении.

– Каким же образом?

– По допущенному выше, – отвечал я, – надобно, чтобы отличные соединялись (браком) большею частью с отличными, а худшие, напротив, с худшими, и чтобы первые из них воспитывали детей, а последние – нет, если стадо имеет быть самым превосходным; и все это должно скрываться в тайне от всех, кроме правителей, если стаду стражей нужно быть опять наименее возмутимым.