– Весьма правильно, – сказал он.
– Так не должны ли быть учреждены праздники, на которые мы соберем невест да женихов и на которых будут совершаемы жертвоприношения, а наши поэты постараются воспевать приличные тогдашним бракам гимны? Количество же браков не возложить ли нам на правителей, чтобы они, имея в виду войны, болезни и все такое, позаботились припасти нужное число мужчин, и чтобы таким образом государство у нас было, по возможности, и не велико, и не мало.
– Правильно, – сказал он.
– Притом надобно, думаю, изобрести какие-нибудь хитрые[293] жребии, чтобы тот худой мужчина вину каждого сочетания возлагал на случай, а не на правителей. Καὶ τοῖς ἀγαθοῖς γὲ που τῶν νέων ἐν ποςέμῳ ἤ ἄςςοθί που γέρα δοτέον καὶ ἄθςα ἄςςα τε καὶ ἀφθονεστέρα ἡ ἐζουσία τῆς τῶν γυναικών ξυνκοιρήσεως ἴνα καὶ ἄμα μετὰ προφάσεως ὡς πςεῖστοι τῶν παίδων ἐκ τῶν τοιούτων σπείρωνται[294].
– Правильно.
– И всегда рождающихся детей не должны ли брать поставленные над этим власти, состоящие либо из мужчин, либо из женщин, либо из тех и других, – ибо и власти, вероятно, будут общими женщинам и мужчинам?
– Да.
– Взяв детей от добрых, они будут относить их, думаю, в огражденное место, к некоторым кормилицам, живущим отдельно, в известной части города; а детей от худых, и вообще всех, родившихся с телесными недостатками, станут скрывать, как следует, в тайном и неизвестном месте.
– Если только надобно иметь чистую породу стражей, – сказал он.
– Не позаботятся ли они также и о пище, приводя это огражденное место матерей, когда набрякнут у них груди (причем употребят все искусство, чтобы ни одна из них не узнала своего дитяти), и доставая других, имеющих молоко, если матери будут недостаточны? Не попекутся ли и о самых этих питательницах, чтобы они воздаивали детей умеренно, вовремя, и не назначат ли мамкам и кормилицам часов бдения и другого труда?
– Ты женам стражей доставляешь великое облегчение в деторождении, – сказал он.
– Да так и надобно, – примолвил я. – Но пойдем далее к своей цели. Ведь мы уже сказали, что дети должны рождаться от людей цветущего возраста?
– Правда.
– Но не кажется ли тебе, что умеренное время цветучести для женщины есть двадцать лет, а для мужчины – тридцать?
– Сколькими же годами оно ограничивается? – спросил он.
– Женщине можно рождать для города, начиная от двадцатого до сорокового года, – отвечал я, – а мужчине, протекши порывистую цветучесть возраста[295], можно рождать для города от этого времени до пятидесяти лет.
– Действительно, – сказал он, – в эти именно годы цветет телесно и умственно тот и другой пол.
– Посему кто, будучи старее или моложе этого, посягнет на рождение детей для города, тому мы вменим это в грех, как дело нечестивое и неправедное, – для чего зачал он государству дитя, которое, как покрытое тайною, должно было родиться не от семени, освященного жертвами и молитвами, какие приносятся жрицами и жрецами и всем городом, чтобы хорошие всегда производили порождения лучшие и полезные – полезнейшие, а от мрака, скрывающего страшное невоздержание.
– Правильно, – сказал он.
– Тот же-таки закон будет иметь силу, – продолжал я, – если кто из мужчин, еще рождающих, не быв сведен правителем, будет касаться женщины в зрелом возрасте; потому что в таком случае он принесет городу, скажем мы, подкидыша – дитя незаконное и неосвященное. Когда же, думаю, и женщины, и мужчины переживут возраст рождания, мужчинам мы, вероятно, предоставим свободу – соединяться с кем хотят, кроме дочери, матери, дочерних дочерей и матерних родственниц по восходящей линии; оставим также свободными и женщин, кроме сына, отца и родственников их по нисходящей и восходящей линии[296]. Но при всем таки этом, предпишем особенно стараться – и на свет не выносить никакого плода, если он зачнется, – а когда что приневолит, положить его так, как бы не было для него никакой пищи[297].
– И это также отчетливо говорится, – сказал он. – Но как можно будет отличить друг от друга – отцов, дочерей и всех, о ком ты сейчас говорил?
– Никак, – отвечал я. – Какие бы ни родились дети на десятом, даже на седьмом месяце с того дня, в который кто сделался женихом, – всех этих детей мужеского пола будет он называть сыновьями, а женского – дочерями; дети же эти станут называть его отцом. Равным образом, порождения их будет называть он детьми детей, а они их – дедами и бабками[298]; рожденных же в то время, когда родили их отцы и матери, они станут именовать братьями и сестрами. Поэтому, сказав сейчас, кому не касаться друг друга, мы должны прибавить, что братьям и сестрам закон позволит сожительство, если на это выпадет жребий и будет утвержден Пифиею.
– Весьма правильно, – сказал он.
– Эта-то, Главкон, и такова-то у твоих стражей города общность жен и детей, а применяемая к другим видам государственной жизни, она и далеко лучше, что должны мы теперь доказать своим рассуждением. Или как поступим?
– Именно так, клянусь Зевсом, – сказал он.
– И вот не это ли будет началом исследования – спросить нам самим: что такое, для устроения государства, имеем мы назвать величайшим благом, к которому стремясь, законодатель должен постановлять законы, и что – величайшим злом?[299] – потом исследовать, рассмотренное нами теперь наводит ли нас на стезю блага и удаляет ли от стези зла?
– Всего более, – сказал он.
– Есть ли у нас для государства зло более того, которое расторгает его и делает многими, вместо одного, – или добро более того, которое связует его и делает одним?
– Нет.
– Но общение удовольствия и скорби не связует ли непременно всех граждан, когда они, при одних и тех же приобретениях и лишениях, равно веселятся и скорбят?
– Без всякого сомнения, – сказал он.
– Напротив, особничество в этом отношении не разрушает ли согласия, когда одни и те же случайности города и людей в городе для иных бывают горестны, для других – приятны?
– Как не разрушать?
– А это не тогда ли происходит, когда в городе не вместе произносятся слова такие, как: это мое, это не мое? И не то же ли должно сказать о чужом?
– Совершенно то же.
– Значит, самый лучший распорядок будет в том городе, в котором, в отношении к тому же, одно и то же мое и не мое произносит наибольшее число граждан.
– И очень.
– И которое весьма близко подходит к состоянию одного человека: например, когда у кого-нибудь из нас ушиблен палец, тогда, по общению тела с душою, сосредоточенному в одном распорядке господствующего в душе начала, все чувствует и вместе все разделяет страдание больного члена; а потому мы и говорим, что человек страдает пальцем. То же должно сказать и о всякой другой принадлежности человека – о скорби, когда член болезнует, и об удовольствии, когда он здоров.
– Конечно, то же, – сказал он, – и отлично управляемый город, в самом деле, живет весьма близко к тому, о чем ты спрашиваешь.
– Итак, если и один кто-нибудь из граждан испытывает добро или зло, этот город непременно будет говорить, что он сам испытывает это, и станет либо весь сорадоваться, либо весь сострадать.
– Необходимо, – сказал он, – как скоро город поистине благозаконен.
– Теперь время бы нам возвратиться к своему государству, – продолжал я, – и сообразить то, на что мы согласились, – оно ли, то есть именно таково, или скорее какое-нибудь иное.
– Да, надобно, – сказал он.
– Что же? Как в других государствах есть правители и народ, так есть, конечно, и в этом?
– Есть.
– И все они друг друга называют гражданами?
– Как не называть?
– Но в других государствах к имени некоторых граждан народ присоединяет еще имя правителей?
– Во многих – имя властелинов (δεσπότας), а в городах демократических соответствует этому название архонтов (правителей).
– Что же в нашем народе? Имя каких правителей присоединяет он к имени некоторых граждан?
– Имя хранителей и попечителей, – сказал он.
– А эти как называют народ?
– Мздовоздаятелями и питателями.
– В других же государствах правители как называют народ?
– Рабами, – сказал он.
– А правители друг друга?
– Соправителями, – отвечал он.
– Ну а наши?
– Состражами.
– Скажи теперь о правителях в других государствах: может ли кто там одного из соправителей наименовать как собственным, а другого – как чужим?
– Да, и многих.
– Поэтому собственного он почитает и называет как своим, а чужого как не своим?
– Так.
– Что же твои-то стражи? Может ли кто из них почитать или называть известного стража как чужим?
– Отнюдь нет, – сказал он, – потому что, с кем бы он ни встретился, будет думать, что встретился либо как с братом, либо как с сестрою, либо как с отцом, либо как с матерью, либо с сыном, либо с дочерью, либо с их детьми, либо с их родителями.
– Прекрасно говоришь ты, – примолвил я, – но скажи еще вот что: назначишь ли ты им только собственные имена родства или по именам узаконишь совершать и всякие дела, например, в отношении к отцам – уважение, заботливость и послушание – все, чего требует закон касательно родителей, поколику не делающему этого не будет добра ни от богов, ни от людей, так как, делая иное, а не это, он не делает ни честного, ни справедливого? Эти ли речи от всех граждан или другие тотчас прозвучат у тебя в ушах детей, отцов и прочих родственников, на каких кто укажет им?
– Эти, – сказал он, – ибо смешно было бы, если бы слетали с языка только собственные имена, без дел.
– Следовательно, в этом государстве, более чем во всех других, когда кто один находится в хорошем или худом состоянии, граждане будут единогласно произносить недавно сказанное нами слово: мои дела хороши или мои дела нехороши.