Государство и политика — страница 46 из 85

– Чем больше будешь толковать об этом, – возразил он, – тем менее мы позволим тебе не говорить, каким образом возможно то государство. Так говори-ка, не теряй времени.

– Не нужно ли вам, – начал я, – сперва припомнить то, что мы припасли к этому вопросу, исследуя, какова справедливость и несправедливость?

– Нужно; но что же это такое? – спросил Главкон.

– Ничего. Если, однако ж, мы нашли, какова справедливость, то не согласимся ли, что и человек справедливый ничем не должен отличаться от ней, но должен во всем быть таким, какова справедливость? Или для нас будет довольно и того, если он весьма близко подойдет к ней и более других отпечатлеет в себе черты ее?

– Конечно, – сказал он, – мы удовлетворимся и этим.

– Стало быть, исследуя, какова справедливость, можно ли сделаться человеком совершенно справедливым и каким был бы он, сделавшись, – тоже опять о несправедливости и несправедливом, – мы исследовали это самое для образца, – примолвил я, – чтобы, смотря на то, какими они представляются нам в отношении к счастью и противному счастливой жизни, быть принужденными заключать и о самих себе, что это из вас особенно походил бы на них, тот имел бы и особенно подобную им участь, – а не для того, чтобы доказать возможность этого.

– Правду говоришь ты, – сказал он.

– Думаешь ли, что хороший живописец был бы менее хорош, если бы, написав образец того, каков был бы самый красивый человек, и в своей картине достаточно выразив все это, не мог доказать, что такой человек возможен?

– Не думаю, клянусь Зевсом, – сказал он.

– Что же? И мы своим рассуждением не составляли ли, скажем, образец хорошего государства?

– Конечно.

– Так менее ли хорошо поэтому, думаешь, говорили мы, если не в состоянии доказать, что такое государство, о каком было говорено, устроить можно?

– Отнюдь нет, – сказал он.

– Следовательно, истинное-то в этом. Но если уже, в угодность тебе, и надобно постараться доказать, каким образом и до какой степени возможно государство описанное, то для такого доказательства ты опять допусти мне то же самое.

– Что именно?

– Можно ли сделать что-нибудь так, как говорится, – или дело, по природе, менее касается истины, чем слово?[308] Пусть это иному и не кажется; но ты соглашаешься или нет?

– Соглашаюсь, – сказал он.

– Так не принуждай же меня доказывать, что изложенное нами словесно непременно явится осуществимым и на деле. Но когда мы в состоянии были найти, как могло бы устроиться государство приблизительно к словесному изложению, – согласись, что мы нашли, каким образом возможно то, что приказываешь. Или ты не удовлетворяешься таким осуществлением? А я удовлетворился бы.

– Да и я, – сказал он.

– После ceгo, как видно, мы постараемся исследовать и показать именно это: что ныне в городах делается худо, отчего они не так устрояются и при какой самомалейшей перемене известный город мог бы дойти до этого способа управления, – при перемене особенно одного, если же нет, то – двух, а если опять нет, то самого немногого по числу и малейшего по силе.

– Без сомнения, – сказал он.

– Итак, переменись одно, – продолжал я, – мне кажется, можно доказать, что город примет другой вид, – и это одно действительно не мало-таки и не легко, хотя возможно.

– Что же оно? – спросил Главкон.

– Я иду к тому, – был мой ответ, – что уподобили мы величайшей волне. Это будет высказано, хотя, точно как волна, разольется смехом и поглотит нас бесславием. Смотри, что начну я говорить.

– Говори, – сказал он.

– Пока в городах, – продолжал я, – не будут или философы царствовать, или нынешние цари и властители – искренно и удовлетворительно философствовать[309], пока государственная сила и философия не совпадут в одно, и многие природы, направляющиеся ныне отдельно к той и другой, будут взаимно исключаться; дотоле ни города, ни даже, думаю, человеческий род не жди конца злу, любезный Главкон, – и описанное в наших рассуждениях государство прежде этого не родится, как могло бы, и не увидит солнечного света. Вот именно то, чем я давно удерживаюсь в слове, видя, что многое придется говорить против господствующего мнения: ведь трудно поверить, что и частное, и общественное благополучие не иначе возможно.

– Да, Сократ, – сказал он, – выпустив из уст эту выраженную словом мысль, ты можешь быть уверен, что весьма многие и немаловажные ныне люди сбросят с себя верхнюю одежду и, обнаженные[310], схватив, какое кому попадется, оружие, быстро устремятся на тебя – в той мысли, что совершат дивное дело. И если ты не победишь их словом и убежишь, то в самом деле будешь поруган и подвергнешься наказанию.

– А не ты ли у меня виновник этого? – примолвил я.

– Да и хорошо сделано, – сказал он. – Впрочем, я не выдам тебя, но защищу чем могу, – а могу благорасположенностью и увещанием или, может быть, и тем, что буду ревностнее отвечать на твои вопросы. Так имея такого помощника, постарайся доказать неверующим, что дело таково, как ты говоришь.

– Надобно постараться, – сказал я, – когда и ты предлагаешь мне столь великую помощь. Для этого, намереваясь как-нибудь избавиться от тех, о ком ты говоришь, мне кажется, необходимо определить им тех философов, которым мы дерзаем усвоять право начальствования, чтобы, по объяснении этого, можно было защититься, показывая, что одним по самой природе надлежит браться за философию и начальствовать в обществе, а другим и не браться за нее, но следовать правителю.

– Время бы определить это, – сказал он.

– Хорошо же; иди за мною сюда; не объясним ли мы этого сколько-нибудь удовлетворительно.

– Веди, – сказал он.

– Не нужно ли будет напомнить тебе, – спросил я, – или помнишь, что тот, кого мы называем любящим что-нибудь, – чтобы правильно называться ему любящим, не должен одно в том любить, а другое – нет, но обязан любить все?

– Надобно напомнить, как видно, – сказал он, – потому что не очень понимаю это.

– Иному прилично было бы говорить, что ты говоришь, Главкон, – примолвил я, – а человеку любящему неприлично забывать, что любителя детства и служителя Эросова некоторым образом кусают и возбуждают все цветущие красотою, поколику кажутся достойными его заботливости и ласки. Разве не так поступаете вы с красавцами? Одного хвалите, находя его приятно плосконосым, у другого орлиный нос называете царским, а средний между тем и другим величаете правильным; темные, на ваш взгляд, мужественны, а белокурые – дети богов; медокожие же…[311] Да и самое это имя изобретено, думаешь, иным кем, а не любителем, когда желтоватость кожи в красавце он хотел назвать льстивым и сладким словцом? Коротко сказать: вы пользуетесь всеми предлогами и употребляете все выражения, чтобы не отвергнуть ни одного лица, цветущего красотою.

– Если, говоря о поклонниках Эроса, тебе угодно указывать на меня, – сказал он, – то я, ради настоящего рассуждения, уступаю.

– Что же? – продолжал я. – Не то ли самое, как видишь, делают и любители вина, одобряя всякое вино под всякими предлогами?

– И очень.

– Да и честолюбивые, думаю, – не видишь ли? Когда не могут командовать всею армией, командуют третьею ее частью[312], и если не замечают уважения от высших и почетнейших, то довольствуются уважением от низших и худших, поколику вообще охотники до почестей.

– Совершенно справедливо.

– Утверди же или отринь вот что: кому мы приписываем желание чего-нибудь, тот всего ли этого рода, скажем, желает, или одного в нем желает, другого нет?

– Всего, – сказал он.

– Не припишем ли и философу желание мудрости – не этой или той, а всей?

– Правда.

– Следовательно, отвращающегося от наук, особенно человека молодого и еще не имеющего понятия о том, что полезно, что нет, не назовем ни любознательным, ни философом, равно как отвращающегося от пищи – ни алчущим, ни желающим есть, а потому – не пищелюбцем, а пищененавидцем?

– И правильно не назовем.

– Напротив, кто готов наслаждаться всяким знанием, кто с удовольствием идет учиться и бывает ненасытен в этом отношении, того по праву признаем философом. Не так ли?

– Но между такими найдется у тебя много и бестолковых, – возразил Главкон, – ведь такими кажутся мне и все охотники смотреть, поколику они с радостью стремятся к познаниям. Да и некоторые охотники слушать слишком бестолковы, чтобы причислять их к философам; так как по своей воле они не захотели бы принять участие в рассуждениях и проводить время в подобных занятиях; а между тем, будто внаем отдав свои уши, чтобы выслушивать все хоры, бегают по Дионисовым праздникам[313] и не пропускают ни городских, ни деревенских. Так неужели всем этим и другим любителям таких вещей, гоняющимся за низкими штукарями, дадим мы имя философов?

– Отнюдь нет, – отвечал я, – но имя людей, подобных философам[314].

– Кого же называешь ты истинными-то? – спросил он.

– Любящих созерцать истину[315], – отвечал я.

– Да и правильно-таки, – сказал он, – но как ты понимаешь это?

– Другому-то, – заметил я, – объяснить нелегко: но ты, думаю, согласишься со мною в следующем.

– В чем?

– Так как прекрасное и безобразное противны между собою, то их – два.

– Как же не два?

– А когда их – два, то каждое не есть ли одно?[316]

– И это правильно.

– То же можно сказать и о справедливом и несправедливом, о добром и злом, и о всех идеях; ибо каждое из этого само по себе есть одно, а представляемое во взаимном общении действий и тел всегда является многим