– Правильно говоришь, – сказал он.
– Так вот каково мое различение, – продолжал я, – особый род составляют у меня те охотники смотреть, те любители диковинок и практики, о которых ты сейчас говорил; и особый опять – те, которые служат предметом настоящей речи, – и только эти последние могут быть правильно названы философами.
– Как ты понимаешь? – спросил он.
– Первые, – продолжал я, – то есть охотники слушать и смотреть, любят прекрасные звуки, цвета, образы и все, что создано из этого; а любить и видеть природу самого прекрасного ум их бессилен.
– В самом деле так, – сказал он.
– Но те-то, которые могут идти к самому прекрасному и видеть его само по себе, не редки ли, должно быть?
– Конечно.
– Значит, кто о прекрасных вещах мыслит, а самого прекрасного и не мыслит и, если бы кто руководил к познанию его, не может за ним следовать, тот во сне ли, думаешь, живет или наяву? Рассмотри: не то ли называется видеть сон, когда кто, во сне ли то или наяву, подобное чему-нибудь почитает не подобным, а тем самым, чему оно подобно?
– Я-то сказал бы, что такой человек действительно видит сон, – отвечал он.
– Что же? В противность этому, почитающий нечто самым прекрасивым и могущий созерцать как самое прекрасное, так и причастное ему, и ни причастного не принимающий за самое, ни самого – за причастное, во сне ли живет или наяву, опять кажется тебе?
– Конечно, наяву, – сказал он.
– Поэтому мысль последнего, как знающего, неправильно ли назвали бы мы знанием (γνώμην), а первого, как мнящего, – мнением?
– Без сомнения.
– Но что, если бы тот, кому мы приписываем мнение, а не знание, рассердился на вас и усомнился в истине ваших слов, – могли ли бы мы успокоить его и понемногу убедить, скрывая то, что он не здоров?
– Да, надобно бы-таки, – сказал он.
– Хорошо же; смотри, что сказать ему. Не хочешь ли, спросим его, говоря так: если он что знает, то мы не завидуем ему, напротив, с удовольствием желали бы узнать, что он знает нечто. Скажи нам вот на это: знающий знает ли что-нибудь или ничего? Отвечай мне за него ты.
– Отвечаю, что знает что-нибудь, – сказал он.
– Существующее или несуществующее?
– Существующее; потому что несуществующее-то что-нибудь как бы и знать?
– Так мы примем за верное, сколь бы часто ни рассматривалось это дело, что непременно существующее есть непременно познаваемое, а несуществующее вовсе никак не познается.
– Весьма за верное.
– Пускай. Но если нечто таково, что оно и есть и не есть, то его место не в средине ли между истинно существующим и тем, что никак не существует?
– В средине.
– А так как о существующем было у нас знание, незнание же, по необходимости, – о несуществующем, то об этом среднем не надобно ли искать также среднего между незнанием и знанием, если чему-нибудь такому случается существовать?[318]
– Конечно.
– Что же? Называем ли мы нечто мнением?
– Как не называть?
– Отличную ли от звания приписываем ему силу или ту же самую?
– Отличную.
– Следовательно, в ином состоит мнение и в ином звание, – то и другое – по самой своей силе.
– Так.
– Знанию не прирождено ли, в самом деле, знать, что существующее есть? Особенно же это, мне кажется, прежде надобно исследовать.
– Что?
– Мы скажем, что силы суть некоторый род вещей существующих, что ими-то и мы можем, что можем, и все другое, что ни могло бы: так, например, зрение и слух принадлежат, говорю, к числу сил, если только ты понимаешь, что хочу я назвать этим родом.
– Да, я понимаю, – сказал он.
– Послушай же, что представляется мне касательно их. В силе не вижу я ни цвета, ни образа, ничего такого, что вижу во многом другом, и на что смотря, во мне самом определяю, что это – иное, а то опять иное. В силе я смотрю только на то, к чему она направляется и что делает, и поэтому даю имя отдельной силе; так что к тому же направляющуюся и то же производящую называю тою же, а направленную к иному и делающую иное – иною. А ты что? Как поступаешь?
– Так же, – сказал он.
– Ну так сюда опять, почтеннейший, – продолжал я. – Звание – называешь ли ты его некоторою силою или к какому относишь роду?
– К роду, крепчайшему всех именно сил.
– Что же? Мнение к силе ли отнесем мы или к иному виду?
– Отнюдь нет; ибо то, чем мы можем мнить, есть не иное что, как мнение.
– Впрочем, немного прежде ты ведь согласился, что звание и мнение – не то же самое.
– Кто имеет ум, – сказал он, – тот как мог бы положить, что непогрешимое тожественно с погрешимым?
– Хорошо, – примолвил я. – И явно, что мнение, по нашему соглашению, отлично от знания.
– Отлично.
– Следовательно, каждое из них по природе может[319] нечто отличное для отличного.
– Необходимо.
– Знание-то, должно быть, собственно говоря? Может знать существующее, каково оно?
– Да.
– А мнение, говорим, – мнить?
– Да.
– То же ли это, что знание знает? То же ли будет познаваемое и мнимое? или это невозможно?
– По допущенному прежде, невозможно, – сказал он, – поколику, отличная сила, по природе, бывает для отличного, а обе силы – мнение и знание, сказали мы, отличны одна от другой. Из этого-то не вытекает, что познаваемое и мнимое суть то же.
– Если же существующее познаваемо, то мнимое не есть ли нечто отличное от существующего?
– Отличное.
– Не о том ли мнится, что не существует? или о несуществующем-то и мнить невозможно? Размысли. Мнящий не направляет ли к чему-нибудь своего мнения? или опять – возможно-таки мнить, но мнить ни о чем?
– Невозможно.
– Напротив, мнящий мнит, конечно, о чем-нибудь одном?
– Да.
– Между тем несуществующее-то не есть нечто одно, и вовсе неправильно было бы так названо.
– Конечно.
– Несуществующему ведь мы по необходимости придали незнание, а существующему – знание.
– Правильно, – сказал он.
– Следовательно, предмет мнения не есть ни существующее, ни несуществующее.
– Конечно, нет.
– Поэтому мнение не есть ни незнание, ни знание.
– Как видно, не есть.
– Так не вне ли этих оно, превосходя знание ясностью, или незнание – темнотой?
– Ни то, ни другое.
– Не представляется ли тебе мнение, – продолжал я, – чем-то темнее знания и яснее незнания?
– И очень, – сказал он.
– Лежащим внутри обоих?
– Да.
– Следовательно, мнение находится среди этих двух.
– Совершенно так.
– Не говорили ли мы прежде, что если что-нибудь представляется и существующим, и вместе несуществующим, то это что-нибудь лежит между истинно существующим и вовсе несуществующим, и что о нем не будет ни знания, ни незнания, но откроется опять нечто среднее между незнанием и знанием?
– Правильно.
– Теперь же вот между ними открылось то, что мы называем мнением.
– Открылось.
– Значит, нам остается найти, по-видимому, участвующее в том и другом, – что есть и что не есть, и до точности правильно неназываемое никоторым, чтобы, если откроется, что таково само мнимое, мы справедливо давали вещам названия, к крайним прилагая крайние, а к средним средние. Или не так?
– Так.
– Но предположив это, пусть, скажу, говорит мне и отвечает тот добрый человек, который не признает самого прекрасного, ни никакой идеи самой красоты, всегда себе равной и тожественной, а мыслит многие прекрасные предметы, – тот любитель смотреть, никак не соглашающийся, когда ему говорят о бытии одного прекрасного и справедливого, и о прочем таким же образом; в этих именно прекрасных предметах, скажем мы, почтеннейший, не проявляется, думаешь, ничего безобразного? в этих справедливых – ничего несправедливого? в этих благочестивых – ничего нечестивого?
– Нет, – сказал он, – они по необходимости являются как-то и прекрасными и безобразными. Таково и все другое, о чем ты спрашиваешь.
– Что же? Величины двойные являются менее ли половинными, чем двойными?
– Не менее.
– И большими также, и малыми, и легкими, и тяжелыми не более будут называться те, которые мы называем, чем противные им?
– Нет, – сказал он, – каждая величина будет иметь то и другое значение.
– Так из многих величин та отдельная, о которой кто сказал бы, что она есть, – лучше ли есть, чем не есть?
– Это, – отвечал он, – походит на обоюдности, произносимые во время пиров, и на детскую загадку об убитой евнухом летучей мыши[320], когда спрашивается, чем и на чем он убил ее; ибо в ней – обоюдность, так что ни в одном слове нельзя определенно понимать ни бытия, ни небытия, ни того, ни другого, ни никоторого.
– Так можешь ли, – спросил я, – сделать с ними что-нибудь лучше, как положить их между сущностью и небытием, если они и не темнее несуществующего, чтобы явиться более несуществующими, и не яснее существующего, чтобы стать выше сущего?
– Весьма справедливо, – сказал он.
– Следовательно, мы, по-видимому, нашли, что то многое, в простонародье относительно к прекрасному и прочему законное, колеблется между несуществующим и истинно существующим.
– Нашли.
– Но у нас еще прежде положено, что представляющееся таким должно называться мнимым, а не познаваемым, так как, блуждая в средине, оно уловляется силою среднею.
– Положено.
– Следовательно, те, которые усматривают многое прекрасное, а самого прекрасного не видят и не следуют за ведущим к нему другим, которые усматривают многое справедливое, а самого справедливого не видят, и все таким же образом, – те, скажем, обо всем мнят, не зная того, о чем имеют мнение.
– Необходимо, – сказал.
– Но что опять те, которые созерцают самое неделимое, всегда тожественное и себе равное? Не правда ли, что они знают, а не мнят?