– Ты справедливо говоришь, – сказал он.
– Так этот-то вид называл я мыслимым и сказал, что душа, для искания его, принуждена основываться на предположениях и не достигает до начала, потому что не может взойти выше предположений, но пользуется самыми образами, отпечатлевающимися на земных предметах, смотря по тому, которые из них находит и почитает изображающими его сравнительно выразительнее[364].
– Понимаю, – сказал он, – что ты говоришь это о геометрии и прочих сродных с нею искусствах.
– Узнай же теперь и другую часть мыслимого, о которой я говорю, что ее касается ум силою диалектики, делая предположения, – не начала, а действительно предположения, как бы ступени и усилия, пока не дойдет до непредполагаемого, до начала всяческих; коснувшись же его и держась того, что с ним соприкасается, он таким образом опять нисходит к концу и уже не трогает ничего чувственного, но имеет дело с видами чрез виды, для видов и оканчивает на видах[365].
– Недовольно понимаю, – сказал он – (мне кажется, ты излагаешь дело трудное); однако ж вижу, хочешь определить то сущее и мыслимое, которое яснее созерцается чрез знание диалектики, нежели чрез так называемые искусства, в которых начала суть предположения, так что созерцатели на этом основании принуждены созерцать мыслимое и сущее рассудком, а не чувствами, и потому в исследовании, не восходя к началу и оставаясь в пределах предположений, по твоему мнению, не постигают их умом, хотя исследования их поначалу бывают умными. Рассудком же называешь ты, мне кажется, не ум, а способность геометров и подобных им; так что рассудок действует между мнением и умом[366].
– Весьма удовлетворительно объяснил ты, – сказал я.
– Соответственно этим четырем частям, допусти мне в душе и четыре принадлежности: на высшей степени – разумность (νόησιν), на второй – рассудок, третью дай вере, а последней – подобие, и поставь их пропорционально, так чтобы, от чего можно быть причастным истине, от того же получил ты и больше ясности.
– Понимаю, – сказал он, – соглашаюсь и поставляю.
Книга седьмая
Рассмотрев в предыдущей книге знание высочайшего блага и степени разных познаний, Сократ теперь, с намерением объяснить причину человеческого знания и незнания, излагает многозначащий и весьма замечательный образ подземной пещеры. Представим себе, говорит он, подземное жилище – обширнейшую пещеру, которая, однако ж, сверху, во всю свою длину, открыта для принятия в себя света. Положим, что люди с самого детства живут в этой пещере, и притом так, что входа в нее не видят, что связанные по ногам и по шее, они могут усматривать только находящееся пред глазами, а поворачивать голову, от стесняющих ее оков, не в состоянии. Тогда как люди так заперты и закованы в своей пещере, пусть сзади их, сверху, льется к ним свет огня и озаряет мрак пещеры. Притом между тем огнем и отверстием пещеры пусть идет дорога, закрытая от ней стеною. За этою стеной вообразим других людей, которые сами, как закрытые, невидимы; но они то молча, то разговаривая, проходят своею дорогою, неся разную рухлядь, изображения людей и животных, статуи и прочее, – и тени всего этого падают на противоположную часть пещеры. Те узники, продолжает Сократ, хотя, кроме теней, ничего не видят, однако ж будут уверены, будто видят самые вещи, и в беседе друг с другом станут тени называть теми же именами, какие обыкновенно даются самым вещам, даже к этим теням отнесут и звуки, которые издаются проходящими вверху и отражаются внутри пещеры. Если бы теперь кто-нибудь из них был освобожден от оков и вдруг встал, – начал поворачивать шею, ходить и смотреть на свет, то, конечно, почувствовал бы боль в глазах и, привыкши видеть одни тени, не мог бы постоянно созерцать самые вещи. А если бы стали его уверять, что прежде жил он среди пустых теней и что теперь только приблизился к самым вещам, – он усомнился бы и прежние представления считал бы более правдоподобными, чем последние. Поэтому, чтобы мало-помалу научиться ему переносить впечатления истинных тел и истинного света, нужна некоторая привычка. Именно, сперва будет он легко созерцать тени, потом отразившиеся в воде образы людей и животных, затем легче предметы на небе и самое небо ночью, нежели солнце и его блеск днем, а наконец, после долговременного упражнения, уже не образ солнца в воде или в других вещах, но самое солнце. Созерцая же его долгое время, он поймет, каким образом в нем заключена причина суточных и годовых перемен, согревающей землю теплоты, плодородия в царстве растений и животных, цветучести, красоты и зрелости во всех вещах. По этим степеням достигнув познания истины, он не слишком будет удивляться красоте тех вещей и сочтет себя счастливым, что, освободившись из области мрака и от обманчивых теней, перешел в область истины; а на жалкое состояние оставшихся в пещере будет смотреть так, что охотнее согласится все перенести, чем возвратиться туда. Да если бы такому человеку и пришло на мысль пойти в прежнее место и объяснить бывшим своим товарищам, что он видел и как жалка жизнь их, – из этого, без сомнения, вышло бы то, что все стали бы над ним смеяться и сочли бы его глупцом, которого глаза, от созерцания предметов выспренних, несчастным образом повредились; даже, может быть, постановили бы вперед никому не восходить к высшим местам и тому назначили бы тяжкое наказание, кто захотел бы кого-нибудь избавить от оков и вывести из его жилища. Р. 514–517 В. Таков образ человеческой жизни! – говорит Сократ. – Та пещера, в которой люди связаны и видят только тени вещей, есть мир, подлежащий чувствам; падающий в пещеру блеск огня есть солнце, которого лучи озаряют вселенную; восхождение к предметам выспренним есть тревожный порыв нашей души – оставив вещи земные, возлетать к предметам, доступным только уму, и в созерцании их находить свое удовольствие. Из этого вытекают следующие заключения. В мире мыслимом образ блага всего превосходнее: он познается, конечно, не без великого труда; но когда бывает познан – является источником и началом всякой доброты и красоты и, подобно солнцу, озаряющему светом вещи чувствопостигаемые, доставляет истину и знание всему тому, что мыслится умом; поэтому, кто хочет правильно распоряжаться делами домашними или общественными, тот должен всячески стараться получить по возможности полное понятие о самом благе. Но достигнув того знания, человек, – удивительно ли, – если презрит предметы земные и захочет направляться духом к созерцанию вещей божественных, а созерцая вещи божественные, не будет участвовать в несении обязанностей человеческих? И за это не следует укорять его; потому что философы слепотствуют, вступив не из мрака в свет этой жизни, а наоборот – из света вещей божественных ниспав во мрак явлений человеческих. Притом если сказанное о причине знания и незнания справедливо, то, очевидно, ложно мнение тех, которые приписывают себе возможность, посредством науки и наставления, это самое знание сообщить душам людей невежествующих, как будто бы брались острое зрение даровать слепотствующему уму. Ведь расположение знать истину прирождено природе всякой души, и способ приобретения всякого знания состоит только в том, чтобы ум, отвратившись от рассматривания вещей изменяемых и непостоянных, направился к созерцанию того неизменяемого высочайшего блага. Силу для познания истины произвести или родить нельзя; можно только дать ей направление, к чему она должна быть направлена. Тогда как прочие силы души, имея некоторое сходство с свойствами телесными, могут быть приобретаемы упражнением, – способность мышления есть нечто более божественное, никогда не увеличивающееся и не уменьшающееся. Поэтому обыкновенно бывает так, что она является или хранительницею, или губительницею человека. Стало быть, если люди, отличными талантами превосходящие других, тотчас с детства отвергнут дурные пожелания и привыкнут направлять свой ум к познанию истины, то, без сомнения, произойдет то, что с какою быстротой хватаются они теперь за дела человеческие, столь же быстро приобретут понятие о вещах божественных. Р. 517 В – 519 В.
Но так как и с природою дела сообразно, и из предшествующего исследования естественно вытекает, что ни невежды, не знающие истины, ни те, которые занимаются только созерцанием вещей выспренних и божественных, не годятся быть правителями и начальниками обществ; то людей, по доброте души, вознесшихся к познанию высочайшего блага, должны мы убеждать и побуждать, чтобы, оставив высшую область вещей божественных, они снова спустились в дольнюю страну человеческую. Хотя это представляется и несправедливым, потому что таким образом мы отнимаем у них плод высочайшего блаженства, приобретенный ими чрез размышление о предметах выспренних, но законодатель должен заботиться не о том, чтобы благоденствовало которое-нибудь одно сословие граждан, а о том, чтобы возрастало и укреплялось благоденствие всего общества. Поэтому мы имеем право убеждать философов, чтобы они не радели о деле общественном, тем более что обязаны обществу своим воспитанием, о котором заботилось оно с нежностью матери. Притом так как они знают самую сущность красоты, справедливости и доброты, то лучше всего могут судить, что в делах человеческих поистине справедливо и честно, и потому будут доставлять обществу безопасность и спокойствие. Да они, как люди мудрые и правдивые, конечно, и не отвергнут такого прошения, но управление обществом примут на себя как бремя, помня, что надобно жить не для себя только, но и для отечества. Р. 519 В – 521 В.
После сего спрашивается: в каких науках и искусствах души стражей должны быть столь сведущи, чтобы могли вознестись к понятию о высочайшем благе? Рассматривая этот вопрос, надобно иметь в виду то, что сказано было в предыдущем рассуждении, то есть что для сохранения безопасности домашней и общественной, стражи должны быть мужественны. Итак, надобно исследовать ту сторону науки, которою она приготовила бы душу и для высокой области философии, и для воинского поприща. Этой пользы не может доставить ни гимнас